Михаил Колесников - Реквием
Смешно и трогательно… Ему суждено долгие годы прожить с ней, вначале в пригородном доме, а потом — на Фрауэнплац. Вот строчки из его письма к Христиане: «Ангел мой дорогой, я твой весь… Поцелуй малыша, о котором я часто вспоминаю. Да и обо всем, что возле тебя, — о брюкве, которую мы с тобой посадили. Если бы только ты опять была со мной! Здесь повсюду большие широкие кровати, тебе не пришлось бы жаловаться на них, как иногда случается дома. Ах, любимая моя! Нет ничего лучше, чем быть вместе…» Добрая улыбка, искреннее чувство странного человека… Миром и покоем веет от этих безыскусственных строчек.
Стоит выйти из парка, посаженного самим Гете, и ступить на площадь Фрауэнплац с желтым двухэтажным домом, в котором Гете прожил почти полвека, как ощущение простоты и идиллии улетучивается.
Я поднимаюсь по лестничному маршу с расписным потолком, с черными статуями. В одной из комнат нас ждет огромная мраморная голова Юноны, картины на стенах, старинные вазы. Дом, при жизни превращенный хозяином в музей: коллекции монет и медалей, гравюры, статуэтки, минералогические, зоологические, ботанические коллекции. Шкафы, сундуки, набитые коллекциями. А на стенах, столах, на особых подставках — папки с гравюрами и рисунками. Личные комнаты Гете, три комнаты Христианы… И наконец — рабочий кабинет… Узкая продолговатая комната, слабо освещенная двумя оконцами, овальный стол, простенькие кресла.
И как-то не верится, что именно здесь, в этой ничем не примечательной комнате, был написан «Фауст»…
Я стоял у застланной стеганым одеялом высокой кровати, на которой скончался Гете, и пытался разгадать загадку этого сфинкса. Тот, другой Гете, почетный старец, самодовольный бюргер, тайный советник, министр, попивающий рейнское, сватающийся в преклонном возрасте к девятнадцатилетней девочке Ульрике Левецов, антипатичен мне, но не вызывает осуждения. Оставляет равнодушным и его пристрастие к собственным живописным и скульптурным изображениям. В какой-то извилине его гениального мозга гнездился Нарцисс, заурядный обыватель: портреты шестнадцатилетнего, двадцатичетырехлетнего, двадцатишестилетнего Гете в романтических позах, барельефы, на которых он похож на римского патриция. Вот он возлежит среди древних развалин в Компанье, откинув ножку в белом чулке. Мраморные бюсты работы Клауэра — Гете сорок лет. Бюст тридцатидвухлетнего Гете. Каждый год жизни отмечен бюстом, акварелью, гравюрой, портретом маслом. Грандиозный бюст работы Давида Анжерского — Гете в восемьдесят лет; статуя Гете в полный рост. Он соглашается позировать даже на краю могилы, лежа на смертном одре, справляется, сделал ли художник гравюру-портрет. Он принимает участие в обсуждении проекта собственного памятника, который собирались поставить у него на родине, во Франкфурте. Сам знаменитейший Райх приезжает в Веймар лепить Гете. Гете предлагает поставить свой бюст рядом с бюстами других выдающихся людей. Он пишет статью: «Рассуждения о памятнике писателю Гете, который сооружают в его родном городе». Когда критики упрекают его в нескромности, он отвечает: «Скромны только бездарности».
Нет, я не стал бы писать книгу о Гете… И не потому, что плохо знаю ту эпоху. Я опасаюсь, что не смогу протянуть ниточку от «хаоса, называемого Германией», времен Гете к Германии, когда народились и выползли из пещер большие коричневые драконы, и к Германии сегодняшней, Германии с двумя лицами, повернутыми в противоположные стороны.
Я плохо осознавал, куда увозит нас легковая автомашина. Когда вышли из машины, поразил вид неба: оно стало медно-красным, будто во время пожара. Откуда-то сверху падали багровые хлопья. Мы находились перед высоченной четырехгранной колокольней, чем-то напоминающей крематорий. Первое, что бросилось в глаза, — ребра и ребристые груди изможденных до последней крайности людей, они сбились в тесную группу, сжимали кулаки. Слышались выстрелы: стреляли из автоматов. Узники падали. Впереди находился большеголовый ребенок с лицом старичка, он держал в руке кружечку. Они все были близко от меня, и я вглядывался в их лица. Кто они? Кто бы они ни были, они восстали! Вот почему по ним стреляют… Они образовали монолитный ряд. Некоторые даже где-то раздобыли винтовки. Над ними реет знамя. Но даже в этом монолитном ряду есть сомневающиеся в успехе, у них безвольная линия рта, руки опущены…
А за этой страшной группой едва живых людей простирались огромные равнины, покрытые осколками статуй, черным пеплом от сожженных книг, картин, музыкальных нот, выгоревших библиотек, музеев, школ, театров. Ветер носил чудом уцелевшие сморщенные листы из книг Гете, Шиллера, Данте, Пушкина, Льва Толстого, Маяковского, Горького. Я понял: тут было кладбище культуры человечества, по которому проползли большие драконы Ницше.
Из-за кругов небес незримых
Дракон явил свое чело, —
И мглою бед неотразимых
Грядущий день заволокло…
Казалось, слезы и кровь проступают сквозь обгорелые развалины и обломки статуй.
Бертольд Брехт стоял с высоко поднятыми руками, сжатыми в кулаки, и кричал: «Еще способно чрево порождать гадов!..» Он стоял, старый, лысый человек в тяжелых очках, среди развалин искусства и, наверное, пытался осмыслить: как такое могло произойти?..
Дымили, пылали огромные чаши-курильницы на высоких усеченных пирамидах. Призывно гудел набат.
Перед моими глазами проходили страшные мемориалы, оставленные войной: костлявый старик, держащий на руках убитого фашистами ребенка… Обелиски, напоминающие печные трубы от сгоревших хат. Гранитное изображение гумна, где были расстреляны жители деревни… Одинокая скорбная Мать, зажавшая в руке косынку… сотни кладбищ Великой Отечественной войны… десятки тысяч сожженных деревень… мемориалы с траурной музыкой, урны из лабрадора, символизирующие количество сожженных врагами деревень… Призраки прошлого, мир чудовищных, бессмысленных убийств… Руки жертв были протянуты в Вечность…
Откуда-то издалека дошел как бы осевший голос генерала Костырина:
— Это и есть мемориал Фрица Кремера. Здесь в концлагере убили Тельмана. Замучено пятьдесят шесть тысяч узников. На вот эту гору Эттерсберг было согнано со всей Европы двести тридцать тысяч человек! Слышите набат?.. Призыв к восстанию… «Не все подверглось гибели, но все познало чувство уничтожения»…
— Но почему же выбрали место для лагеря смерти рядом с Веймаром? Кощунство!..
С высоты колокольни доносился слегка дребезжащий, но твердый старческий голос:
— …становилось ясно, что духовную жизнь нельзя начисто отделить от политики, что мысль, будто можно создавать культурные ценности, сохраняя аполитичность, представляет собой заблуждение немецкой бюргерской идеологии; что культура стоит перед лицом грозной опасности, если ей недостает политического инстинкта и воли…