Ирина Бразуль - Демьян Бедный
Взволнованный, он шел по Баскову переулку, где помещалась редакция «Русского богатства». Каков он, Мельшин? Как ни мало Придворов знал о нем, но всем известно, что это имя окружено ореолом борца и мученика. Куда уж больше — ведь был приговорен к смертной казни… Как примет? Как разговаривает? (Наверное, тихо.) Какие глаза? (Конечно, смотрит прямо.) Суров ли? Нелицеприятен? А может, напротив — поощряет, пусть каждый приблудший портит бумагу, только бы не шел в кабак! Что скажет о стихах?.. Удастся ли поговорить о том, другом, что давно подспудно тревожило его, а теперь вызывало уже жгучий интерес?
Но в редакцию «Русского богатства» Придворов не попал не только с первой попытки, но и при нескольких следующих. Живя три года (и каких три года!) в Петербурге, он уже различал что к чему. Дом, который представлялся ему неким храмом, охраняли отнюдь не ангелы. Здесь «гуляли» шпики. Кто теперь не знал, что они могут заставить каяться и не успевших согрешить? Угодишь в кутузку, что построже сельской «расправы». Прощай навек, Университет (еще пошел в студенческой тужурке!), и стихи, и жгучие вопросы! А главное — самого Мельшина, может, в редакции нету. Болен или еще что-нибудь. И пропадешь ни за понюшку табаку.
Придворов не раз попусту ходил по Баскову переулку, пока, наконец, не решил, что делать. Послал Мельшину стихи почтой. Ответ пришел на третьи сутки. «Уважаемый Ефим Алексеевич! — писал ему Мельшин (это первый раз к нему обращались так). — Я просил бы Вас зайти к нам в редакцию в ближайший приемный день…» Ну, теперь-то уже по крайности, если рискуешь, то знаешь зачем. Чтобы повидаться с этим человеком, он был готов и рискнуть.
Снова знакомый переулок. «Некто в сером» бегом бросается, чтобы рассмотреть нового посетителя неблагонадежного журнала, а новый посетитель, озорно усмехнувшись, так ловко исчез за дверьми, что сам остался доволен: «Показал, как некогда бог Моисею «задняя его».
И вот он здесь.
— Вы к кому-с? Пожалуйте. Комната направо.
«Надо ли постучаться, либо войти так? Постучусь. Хуже не будет».
— Входите, входите! Вы кто? Придворов? А-а, вот и отлично. Будемте знакомы. Господа, представляю: молодой, подающий большие надежды поэт!
Перед «подающим надежды поэтом» сидел Петр Филиппович Якубович-Мельшин. Его худощавое лицо цвета желтеющей бумаги казалось прозрачным, а глаза были оживленны, даже веселы. Над высоким лбом в стороны расчесаны еще темные волосы. Слегка курчавящаяся борода — уже с проседью. Взгляд быстр. Прям. Приветлив.
Но тут кругом было столько господ (и все солидных, лысых, полных), что вновь пришедшему стало не по себе.
Покраснев, не различая лиц, он начал обходить всех, подавая руку, — знакомиться. Заметил, что с ним здороваются довольно кисло, и растерянность его увеличилась еще более; ему казалось, что все они про себя думают: «Ишь, мол, приперся! Черт тебя возьми! Тоже… поэт!» Стеснялся он и своей только что прозвучавшей во всеуслышание далеко не поэтической, как он считал, фамилии; и студенческого сюртука, что не только не придавал значительности, но как будто бы унижал рядом с важными господами.
Окончив эту ужасную процедуру, которую — он понял — не следовало и начинать, он сел поодаль — в уголок дивана. «Черт бы взял и вас всех!» — думал он об окружении Мельшина в жажде видеть и слышать его одного.
Мельшин сидел за столом спиной к окну. Свет еще не зажигали, и пасмурный день скупо освещал лица. Новичку показалось, что на губах Мельшина то и дело появляется улыбка.
— Что это вы забрались в угол, Ефим Алексеевич? — неожиданно закричал Мельшин. — Идите сюда, батенька, поближе! Прошу… — Он указал на стоявший поблизости стул.
Теперь стало видно, что его улыбка непроизвольна: губы подергивал нервный тик. Это открытие еще более увеличило смущение нового автора, будто именно его визит заставил разнервничаться этого доброго человека. А потому, только что усевшись, Придворов стал подниматься, полагая, что лучше бы ему все-таки уйти. Мельшин остановил его: «Куда же вы?»
Между тем кругом воцарилось молчание.
Как ни старался Мельшин, его гость никак не мог освоиться, и тот, видно, понял это. Оставив на некоторое время новичка в покое, Мельшин отвечал собравшимся тут господам. Потом начал с ними прощаться. Поднялся опять и Придворов.
— А вы куда? Я ведь с вами не прощаюсь! — будто рассердился Мельшин.
И вот они остались вдвоем. Мельшин подошел к новому автору и сказал уже тихо, совершенно другим тоном:
— Вот что. Вы сюда больше не ходите. Здесь бывают всякие люди. Кому нужно и не нужно: за нашей редакцией постоянно следят шпионы. Вам не к чему попадать на заметку. А приезжайте-ка вы ко мне домой, в Удельную. Что новое напишете, принесете, вместе почитаем, поговорим. Хорошо? — И тут он, наконец, протянул руку. — Уходите отсюда поосторожнее. Сразу домой следа не показывайте. Кругом рыболовы, и сеть мелкая. Добычу не разбирают. Всякой будут довольны…
Откладывать визит в Удельную Придворов не стал, а может, даже и поторопился: какому автору не захочется встретиться в непринужденной обстановке с человеком, от которого зависит напечатать его труд? Впрочем, это было не главным. Если на то пошло — его уже печатали. Он увидел свою фамилию еще до приезда в Петербург — в газете «Киевское слово». В том же Киеве удостоился участия в «Сборнике русских поэтов и поэтесс». Тогда у него даже голова закружилась. А теперь он понимал, что стыдиться ему есть чего, а гордиться и вовсе нечем. Элегия «Пылая ревностью» с подзаголовком «Подражание Пушкину» вообще была детским лепетом, а уж печальной памяти «Да будет!» с гимном «апостолу» вызывала нынче лишь краску стыда. (Позже, смеясь над собой, он вспомнит об этом грехе молодости: «Прорезался первый зубок, да не в тот бок…») Теперь же хоть он и мечтал напечататься, но пуще всего жаждал найти опытного наставника. Не сложился как-то круг людей, не появилось и одного-двух лиц, с которыми он мог бы начистоту говорить о помыслах и исканиях, спросить мнения о своих поэтических пробах. А в последние дни он чувствовал себя особенно одиноким.
Получил письмо из Губовки: не стало единственного родного, любимого человека… И теперь он вез в Удельную вместе с прочими новые стихи:
Когда мне почтальон подаст письмо «с оплатой»,
Последний грош отдам, но я письмо возьму.
Я ждал его, я рад убогому письму:
Конверт замасленный, вид выцветшей, измятой
Бумаги дорог мне, — он сердцу так знаком!
«В густых каракулях, в узоре строк неровных» ему писали, как он говорил в стихах:
В столице ноне ты, там ближе до властей,
Там больше ведомо, — ты нам черкни что-либо.
Спасибо, брат, не забываешь нас!
За три рубля тебе спасибо.
Здесь пригодилися они в тяжелый час:
Тому назад не будет, чай, недели —
Нуждались в деньгах мы для похорон:
Лишился деда ты, скончался дед Софрон.
Давно уж дед хирел, и вот — не доглядели:
В минувший четверток, не знамо как, с постели
Сам поднялся старик полуночной порой
И выбрался во двор, да на земле сырой
Так, без напутствия, и умер под сараем…
…На Финляндском вокзале было мрачно. В дачном поезде еще того мрачнее. Стояла глубокая осень. Темнело рано. Дачники взморья, всех этих Куоккала и Териок, давным-давно съехали. Вагон шел почти пустым. Небольшой огарок сальной свечи в фонаре еле освещал несколько унылых фигур пассажиров, забившихся по разным углам. Даже рассеяться, поговорить в пути было не с кем. Одиночество в полумгле холодного вагона довершило и так невеселое настроение. А стук колес живо напомнил, как четыре года назад он отправился в Петербург, обласканный на дорогу одним дорогим стариком, своим дедом. «Эх! Нет больше сил читать!..» — заканчивалось «Письмо из деревни».