Лев Копелев - Мы жили в Москве
Я говорил тогда, что для меня Слуцкий — главный поэт нашего поколения. Со мной спорили, это были споры о стихах и о тех событиях, которые в них запечатлелись.
В то утро в мавзолее
Был похоронен Сталин…
Эпоха зрелищ кончена,
Пришла эпоха хлеба.
Перекур объявлен
Для штурмовавших небо.
Перемотать портянки
Присел на час народ,
В своих ботинках спящий
Невесть который год…
Я шел все дальше, дальше.
И предо мной предстали
Его дворцы, заводы,
Все, что построил Сталин —
Высотных зданий башни,
Квадраты площадей…
Социализм был выстроен.
Поселим в нем людей.
Р. Моим поэтом он не был. Но, безусловно, он был поэтом того лета, того года.
* * *…Прошло более четверти века. В 1984 году два русских писателя-изгнанника в Париже написали романы: Виктор Некрасов «Саперлипопет» и Андрей Синявский — «Спокойной ночи». В каждом из них немало страниц посвящено Сталину.
Вынесут ли когда-нибудь этот труп из наших душ, из нашей литературы?
Л. Летом 1956 года к нашему столику в ЦДЛ подсел тяжело хмельной, одутловатый человек без возраста. Мы не сразу узнали Сергея Наровчатова, некогда самого красивого парня ИФЛИ, синеглазого, русочубого мечтателя, солдата, книжника. Он прочитал стихи:
Слиток злата получив в дорогу,
Я бесценный разменял металл.
Мало дал я дьяволу и Богу,
Слишком много кесарю отдал,
Потому что зло и окаянно
Я сумы боялся и тюрьмы,
Помня Откровенье Иоанна,
Жил я по Евангелью Фомы…
Полтора десятилетия спустя он бросил пить, угрюмо потрезвел, стал литературным начальником. С годами он все больше оплывал, глаза совсем потускнели. В январе 1974 года он уже командовал исключением из Союза писателей Лидии Чуковской и Владимира Войновича.
Р. На партийном собрании в 56-м году едва знакомый литератор прочитал мне вполголоса стихотворение Александра Межирова, которое я тут же записала:
Мы под Колпино скопом стоим,
Артиллерия бьет по своим.
…Перелет. Недолет. Перелет.
По своим артиллерия бьет.
Это стихотворение я восприняла как поэтическую метафору нашей недавней истории: когда свои убивали своих.
Л. Пожалуй, закономерно, что именно стихи так много значили для нас в ту пору. По Евангелию от Иоанна «Вначале было слово». Немецкие просветители Гаман и Гердер считали, что «поэзия — родной язык человечества». Песня родилась раньше речи. И в начале истории каждого народа было прежде всего поэтическое слово, слово Гомера, Данте, «Нибелунгов», «Слово о полку Игореве», слово Руставели.
Но в новейшее время, пожалуй, ни в одной стране поэзия не имела такого всеохватывающего значения, как стихи Пушкина и Некрасова, Есенина, Маяковского, Твардовского.
В пору сталинщины, особенно в последние годы, лирическая поэзия оказалась в опале. Это было естественно: держава, державная партия подавляли народ и личность. Проявления личного начала, не только независимой мысли, но и просто непосредственного чувства становились подозрительными. «Отсебятина» была бранным словом. Выражения печали, грусти, мысли о болезни, смерти клеймились как декадентщина, упадочничество. Долго не разрешалось публиковать и исполнять лучшее стихотворение Суркова «Землянка», ставшее песней, — цензоры требовали убрать строки:
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти четыре шага…
После войны была запрещена баллада Исаковского:
Враги сожгли родную хату,
Убили всю его семью.
Куда пойти теперь солдату,
Куда нести печаль свою?
Стихи о горе солдата, пришедшего на могилу жены, сочли угрозой «морально-политическому единству».
Во время войны я носил в планшете стихотворение Симонова «Жди меня», вырезанное из «Правды». Симонов тогда стал очень популярен, как прежде Северянин и Есенин, а позже — Евтушенко и Высоцкий… О сборнике Симонова «С тобой и без тебя» Сталин якобы сказал: «Хорошо, только тираж слишком велик: надо бы напечатать два экземпляра — для нее и для него».
Поэтому, когда начали публиковать в журналах, в газетах стихи о любви, о природе, о смерти, стихи, свободные от идеологии, от морализирования, это уже само по себе воспринималось нами как приметы духовного обновления.
Весной 1954 года в том же номере журнала «Знамя», где и повесть Эренбурга «Оттепель», были опубликованы несколько стихотворений Пастернака, в редакционной врезке сообщалось, что это «Стихи из романа»:
Мело, мело по всей земле,
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела…
И казалось, эта свеча высветляет путь, который только-только начинает открываться.
Мы переписывали другие стихи из этого цикла — «Гамлет», «Август», «Рождественская звезда», «Чудо».
Чудесами представлялись нам эти стихи Пастернака, и рукописный «Теркин на том свете», и опубликованная в журнале «Октябрь» поэма Ярослава Смелякова «Строгая любовь». Из нее дохнула моя комсомольская молодость, наивная до глупости, азартная до исступления и вопреки скудости, ошибкам, грехам, вопреки всем бедам, вопреки уже зарождавшимся будущим злодеяниям — отважная, веселая, исполненная надежд.
О поэме я написал длинную статью, построил ее как разговор случайных собеседников в купе железнодорожного вагона. Один доказывал, что стихам необходимо воспитательное, идейное содержание. Другой отстаивал полную независимость поэтического мироощущения, слова и звука; третий говорил, что поэзия может быть многообразна, но главное, свободна и рождается стремлением к свободе…
Эту статью мы обсуждали летом 1956 года в кругу друзей на даче в Жуковке, потом такие обсуждения у нас стали обычными.
В сборнике «День поэзии» был опубликован только огрызок моей статьи. Многие рассуждения редакторы сочли слишком «ревизионистскими». А Смеляков был сердито обижен: «Для тебя моя поэма лишь повод, чтобы пофилософствовать».
Поэтическое половодье и само по себе привлекало, радовало и многими воспринималось как явление политической весны.
Но и после всех разочарований мне кажется, что это были не только иллюзии. В суматохе тех лет возникали новые силы, прорезывались новые голоса: Белла Ахмадулина, Булат Окуджава, Фазиль Искандер, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский.