Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
Давно уже нет у него больше таких кромешных поражений в жизни. Увы — и таких взлетов в литературе.
Его (или ее) беда — именно беда, а не вина, — что он/она/оно начисто безрелигиозно. Как, впрочем, и все мы в Розовом гетто. А цепкость к жизни — от тысячелетнего еврейского страха, а страх — от психического слома: помимо общей всем нам советчины — его малая родина, откуда он всеми правдами и неправдами перебрался в столицу, а там свой политический климат, более черносотенный, чем по всей России в те глухие времена, плюс пара лет злейшей зависимости, когда этот божьей милостью талант присосался к бутылке/наркоте — одно из двух, читателю на выбор. А когда вылечился, то стал другим: лечение его и доломало до нынешнего состояния.
То есть тогдашнего.
И до теперешнего.
Как-то мы вот так этого человека обсуждали в одной квартире в Розовом гетто, и вдруг звонок в дверь — он собственной персоной. И пошел шпарить афоризмами и метафорами — такая у него была манера, от которой, говоря честно, я иногда уставал, ибо в разговоре он с их помощью самоутверждался, а не размышлял:
— Я больше не люблю недописанные вещи: гвозди надо вбивать по шляпку. Получил наконец сегодня ордер. Мне говорят, что я счастливчик. Счастливчик? Я — выносливый. Я научился ориентироваться в советских условиях — знаю, это не идет моему образу, но иначе мне хана.
Будто он подслушал наш о нем разговор!
— Как твоя книга?
— Вы будете угарать или ругаться? Две заботы: квартира и книга. Квартире нужен телефон — все было встарь, все повторится снова: теперь уж не оплошаю! Для сборника — сфотографироваться. А в телефоне — заметили? — щелкунчики завелись: все что-то щелкает, булькает, вдали какие-то голоса угадываешь, пленку перематывают, хоть бы обменялись опытом с ФБР и ЦРУ и закупили импортную аппаратуру, а то говорить невозможно — собственный голос резонирует: слышишь эхо самого себя, а не собеседника. Конечно, с самим собой тоже интересно, вот Марк Аврелий, к примеру — «Наедине с собой», но не до такой же степени, да и куда мне до Марика!
— У нас здесь есть спец из бывших диссидентов — проверяет телефоны и вывинчивает подслушку. Хочешь — устроим?
— Никогда! Тогда как раз они и заподозрят, что я говорю что-то крамольное.
У нас в Розовом гетто считают, что, если поутру раздается одинокий телефонный звонок, а других за ним не следует, значит, уже подключен.
— По пути сюда видел, как Пушку расширяют, — продолжает аноним, хотя что кодировать, и ежу понятно. — Целый квартал подчистую: чугунным шаром, в раскачку, как маятник — на халву полуразрушенных домов! А ночью чугунный этот перпетуум-мобиле — будто мутация Луны. Так рак долбит тело. Вот и не будет нашей аптеки напротив Пушкина, где из-под полы можно было получить вату, марлю, вазелин — тогдашний наш студенческий дефицит, а потом и фенолин, перветин, маскалин, морфин и прочие галлюциногены — это уже мне, когда я под мрачком на игле торчал. А шашлычная — сначала «Роза», а потом «Эльбрус»? Тараканы, говорят, по всей Москве разбежались, а стены не смогли: нечисть всегда бежит, а чистое рушится. — И без никакого перехода: — А вы знаете, кто мне в конце концов достал эмалированный чайничек? — И выстраивает цепочку, на одном конце которой его подружка, а на другом — лютый зоологический антисемит. — Бедный, казнит себя, рвет и мечет, простить себе не может, что жиду услужил. А я теперь пишу в музыку. Для театра. Там сейчас, правда, на месте таланта торичеллиева пустота и с каждым днем торичеллит все больше. Зато платят сносно.
Всему, что делал, включая откровенную халтуру, он придавал сакральное значение.
— Я легко впадаю в любой образ. Чем я хуже скушнера? Его скоро березофилы в разведку посылать будут — в стан евреев. «Мы тебе доверяем», — скажут, и он пойдет, а они пока что водку в глухом тылу глушить будут. Он думает, что его обойдут, когда всероссийский погром будет, а с него начнут, как с труса, потому что нас они пока боятся…
То есть либеральной еврейской спайки: русистам такая и не снилась. В том-то и дело: хороший еврей лучше хорошего русского, плохой еврей хуже плохого русского. Применительно к подлости: нам приходится больше стараться, чем русским, чтобы соответствовать всероссийским стандартам приспособленчества. Странная все-таки нация, думаю я, глядя со стороны, как будто сам не плоть от плоти. Если представитель титульного народа узнает, что некто Петров открыл новую планету, а Иванов порешил свою жену, русский не испытывает ни гордости за первого, ни стыда за второго. Они сами по себе, а он сам по себе, несовокупляющийся человек — привет Розанову. А евреи гордятся Эйнштейном, Фрейдом, Пастернаком с Мандельштамом и сгорают от стыда за какого-нибудь недостойного соплеменника.
Хотя, впрочем, это черта скорее диаспоры, чем этноса — ведь не только евреи так целокупно себя воспринимают, но и — их: даже, положим, если бы Бейлис был изувером-убийцей, а Дрейфус немецким шпионом, то при чем здесь остальные евреи? Опять же кровавый навет на евреев связан с целостным восприятием еврейства — и не только русскими. «О вкусах не спорят», — сказал Гейне, когда евреи в Дамаске были обвинены в вампиризме: будто пили кровь старого монаха. Аналогично в «Романе с кокаином»: «Мы, евреи, не любим проливать человеческую кровь. Мы предпочитаем ее высасывать». Между прочим, ритуальное убийство дало толчки переносно-символическому обозначению евреев как кровососов. Не только в экономическом отношении, но и в культурном, духовном, мистическом.
А тишайший и справедливейший Алеша Карамазов на вопрос Лизы о совершаемых евреями ритуальных убийствах отвечает: «Не знаю». Это автор за него не знает, хотя прекрасно знает. Как и граф Лев Николаевич бросает бедняжку Анну Каренину под поезд, а не она сама с ее полнотелым жизнелюбием. Прав Светлов:
Я сам лучше брошусь под паровоз,
Чем брошу под поезд героя.
Увы, юмор — редкость, когда заходит речь о евреях, все равно — среди евреев или жидоморов: весь ушел в анекдоты. Зато там можно все: сколько евреев поместится в одной пепельнице?
Кстати, о Бейлисе. Не поразительно ли, что все дружно говорили о его невиновности и мученичестве, но как-то начисто забыли, что во всей этой гнусной истории главная жертва — мальчик Андрюша Ющинский, принявший мученическую смерть. Я понимаю, что сама по себе смерть Андрея Ющинского — в отличие от обвинения Менделю Бейлису — не повлекла за собой опальных обобщений относительно народа, к которому он принадлежал (поляк?), и все равно меня пугает замкнутость еврейского гуманизма в себе, к себе и на себя — ни толики сочувствия убиенному мальчику. Думаю, аэропортовская психология — прямая наследница этого еврейского самоограничения, все равно какой процент евреев в Розовом гетто. Однако это наследство — повторяю, не обязательно генетическое — надо помножить на совковость. Получим несколько иной результат, чем в других микрорайонах столицы.