Надежда Вольпин - Свидание с другом
ПЕРВОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
Лето двадцатого года. Мы у меня в Хлебном. Вдвоем. Есенин спрашивает меня, каких лет я начала сочинять стихи. Рассказываю:
— Стихи люблю с пеленок. Когда при мне пели (мне и двух еще не было), бывало, сфальшивят — стерплю, а слова перепутают — сержусь. В песнях безошибочно передавала ритм. Мама думала, у нее Моцарт растет, а это была не к музыке тяга, а к стихам. Первое цельное стихотворение сложила в пять лет — восемь строк. В них не было ничего своего, подражание плохоньким детским песенкам... А вы? С каких лет вы начали?
— Я позже.— И сразу перевел разговор на другое. Прощаемся. Уже в дверях на лестницу Сергей вдруг повернулся. Шаг назад. Сказал:
— Вот мои первые четыре строки. В восемь лет сложил.
И я услышала каждому сегодня знакомое:
Там, где капустные грядки
Красной водой поливает восход,
Клененочек маленький матке
Зеленое вымя сосет.
— Вот оно как! — рассмеялась я.— Сразу имажинизм!
Мне сказал: в восемь. Пять лет спустя, открывал этими строками собрание сочинений, отнес их к пятнадцати годам (помечено 1910 годом). И тут я заподозрила, что написаны они… не в тот ли день, когда он мне их прочел? Не сразу-то поверила: да, в раннем детстве; хотя, подумалось, разделал под имажинизм лишь недавно.
Надо ли добавлять, что с одного прочтения, с голоса, я запомнила их наизусть.
В ГОСТЯХ У ПУШКИНА
Хозяин стоит чугунный, в крылатке, шляпа за спиной. Стоит еще лицом к Страстному монастырю. А мы, его гости, сидим рядком на скамье. Втроем: я в середине, слева Есенин, справа — Мариенгоф. Перед лицом хозяина Анатолий отбросил свою напускную надменность. Лето, губительное жаркое лето двадцатого года в разгаре.
— Ну, как, теперь вы его раскусили? Поняли, что такое Сергей Есенин?
Отвечаю:
— Этого никогда до конца ни вы не поймете, Анатолий Борисович, ни я. Он много нас сложнее. Вот вы для меня весь, как на ладони, да и я для вас... (тень обиды легла на красивое лицо Мариенгофа). Мы с вами против него как бы только двумерны. А Сергей... Думаете, он старше вас на два года, меня на четыре с лишком? Нет, он старше нас на много веков!
— Как это?
— Нашей с вами почве — культурной почве — от силы полтораста лет, наши корни — в девятнадцатом веке. А его вскормила Русь, и древняя и новая. Мы с Вами россияне, он — русский.
(Боюсь, после этой тирады я нажила себе в Мариенгофе злого врага.)
Рассуждая так, я несколько кривила душой: умолчала, что кроме «девятнадцатого века» во мне живет и кое-что от древних культур, от Ветхого Завета, которого добрую половину я в отрочестве одолела в подлиннике. Далеко ли ушли в прошлое те годы, когда мне чудилось, что я старше своих гимназических подруг на две тысячи лет? Сергей слушал молча, потом встал.
— Ну, а ты, Толя? Ты-то ее раскусил? — и простившись с другом и с хозяином зашагал вниз по Тверскому бульвару, провожая меня
ИМАЖИНИСТЫ О МАЯКОВСКОМ
Лето двадцатого. Как-то читаю Грузинову и Есенину новые стихи. По образному строю соглашаются оба, стихи хорошие, но Грузинова не устраивает, что слово «рут» (родительный множественного от «рута») при чтении звучит, как «руд». А Есенин справедливо бракует рифму «косым» «косы» («Навстречу дня глазам косым Ущербный звон срывает ветер С моей разметанной косы»), слова косе и косей — одного корня. На нашем жаргоне это называлось «рифмовать полковника с под полковником».
— Рифмуете, как ваш Маяковский!
— Если принять ваши же позиции, что в поэзии самое ценное - образ, «мой Маяковский» окажется самым блистательным имажинистом.
— Дайте пример,— спорит Грузинов. Читаю из «Флейты-позвоночника»:
Буре веселья улицы узки,
праздник нарядных черпал и черпал
Думаю.
Мысли,
крови сгустки,
больные и запекшиеся лезут из черепа
— Ну, вот, как я и говорил: рифмует «череп» и «черпал»! — торжествует Есенин. — «Череп», «черпак», то, чем «черпают». Поэт, а к слову глух. Начисто не слышит!
Вспоминаю сегодня эти наши споры думаю, чем дальше, тем меньше, право, молодые поэты вслушиваются и вглядываются в слово.
И еще отмечу: наши оценки, разборы редко когда касались существа стихотворения: они большей частью сводились к замечаниям, касающимся формы или даже просто техники стиха.
ПАПИРОСА
Лето 1920 года.
На обратном пути после какого-то литературного вечера мы с Есениным долго гуляли вдвоем — по Тверскому бульвару, по Тверской... Посидели «в гостях у Пушкина».
— Я что-то проголодался. Зайдём, что ли, в СОПО поужинать? Пока не поздно.
Входим. Программа давно закончилась. Народу совсем мало. Во втором зале, где питаются члены СОПО, и вовсе почти никого. Только в среднем ряду, за столиком ближе к кухне одиноко сидит, пуская дым, Маяковский. Мы занимаем столик в том же ряду, но ближе к зеркальной арке.
Официантка виновато объясняет, что мясного ничего не осталось, и вообще нет ничего — только жареная картошка, да и та на подсолнечном масле.
— А я люблю картошку на подсолнечном масле! — смиренно говорит Сергей.
Продолжаем свою беседу. Маяковский осуждающе поглядывает на нас. Возможно, вспоминает, как два года назад в Кафе поэтов в Настасьинском он увидел через мое плечо, что я в его книжке («Человек») на чистых спусках страниц записываю стихи, попросил показать — а я испуганно отказалась. Было и такое: одеваясь в гардеробе, сопровождавший меня Владимир Масс нарочито громко, чтоб услышал и Маяковский, спросил меня: «Неужели, Надя, вы и в самом деле знаете наизусть все поэмы Маяковского?» И я буркнула в ответ: «Знаю. У меня хорошая память». Теперь, верно, думает: «Туда же, Лель записной, обольщает незрелую девчонку! (Я выглядела всегда моложе, чем была.) Да еще мою приверженку!»
Пока нам жарят картошку, Сергей спохватился, что у него кончились папиросы. А поздно! Уже мальчишки-папиросники — «Ява, Ява! Ира рассыпная!» — закончили работу.
Растерянно оглядывается. Кивнул на Маяковского.
— Одолжусь у него. Встает, подходит.
Веско, даже величественно, Маяковский не говорит, а произносит:
— Пожалуйста! — и открывает портсигар.
— А впрочем,— добавляет он, точно дразнясь, и косит на меня бычьим глазом: — не дам я вам папиросу!
На лице Есенина недоумение и детская обида. (Да, именно детская! В эту минуту он мне дорог вдвойне. Я напомнила себе: «А ну, женщина, найди дитя в мужчине». Кто мудрый это сказал?). Сергей говорит мне, прежде чем снова сесть на уже отодвинутый стул: — Этого я ему никогда не забуду! Он знает, что я свято храню верность знамени Маяковского; что я усердно всегда учила других (и в первую очередь младшего брата моего Михаила) чтению его своеобычного, «свободного», но такого ритмически проработанного стиха! Что в нем молодежь чтит первого поэта наших дней. А здесь, в СОПО, все кругом, и особенно имажинисты (кроме самого Есенина) спешат его развеивать: «Да какой он поэт! — шумит, например, Иван Грузинов,— он горлопан!» А я постоянно возражаю, что вы-де все раздавлены мощью его стиха и только жалко попискиваете из-под его подошвы.