Юрий Штеренберг - Истории, связанные одной жизнью
Обзор книги Юрий Штеренберг - Истории, связанные одной жизнью
ЮРИЙ ШТЕРЕНБЕРГ
ИСТОРИИ, СВЯЗАННЫЕ ОДНОЙ ЖИЗНЬЮ
I. ТРИДЦАТЫЕ
Детство
Родился я в городе Ростов-на-Дону. Мне кажется, что я помню себя еще лежащим в кроватке с сеткой, но достаточно отчетливо вижу себя четырех-пятилетним. Я запомнил наступление 1930 года нового десятилетия, именно так я запомнил это событие, хотя что такое десятилетие, я, конечно, не понимал.
Конец двадцатых — начало тридцатых годов. Только-только закончилась гражданская война, наступали не менее драматические социальные и экономические события. Но простой человек, если в данный момент эти события его прямо не касались, жил своей жизнью, своими узкими повседневными интересами. Все как бы проходит стороной.
Мне кажется, что именно так жила тогда наша семья, да и большинство наших родственников и знакомых. В народе, когда вспоминалось прошлое, говорили: “Это было при царском режиме” или “Это было в мирное время”. Именно “мирное”, а не дореволюционное. И оно казалось очень далеким, несмотря на то, что молодые люди того времени оставались еще молодыми, а старики продолжали жить. Я учился во втором или третьем классе, когда к нам в школу пришел француз, участник или свидетель Парижской коммуны 1870 года. Мы, ребята, пытались вычислить, сколько же ему лет, и с ужасом пришли к выводу, что ему где-то за семьдесят, совершенно немыслимый возраст.
Запомнились еще две истории, характерные и для того времени, и для последующих годов. Соученик моей сестры, Моня Леин, жил недалеко от нас, тоже на Канкрынской улице. Почему-то я помню его образ симпатичного и улыбчивого мальчика. Где-то в первой половине тридцатых годов стало известно, что семья Леиных выезжает в Палестину. Это был первый для меня случай отъезда кого-либо за границу, и я был искренне поражен: как такое возможно, чтобы люди добровольно уезжали из такой замечательной страны, как СССР. Про себя я решил: первое, что сделает Моня в Палестине — это организует пионерский отряд и начнет борьбу с капитализмом... Как в старой кинохронике, я вижу собрание жителей нашей улицы, посвященное первым выборам в Верховный Совет СССР. Были, конечно, восторженные выступления, славословия товарищу Сталину. Но в памяти осталось только выступление одного еврея, из рабочих, у которого постоянно был непорядок с голосом, он почему-то хрипел. Этот человек задал ведущему собрание какой-то неясный для меня вопрос. Осталось в памяти потому, что больше я этого человека никогда не видел.
Совсем недавно прикрыли НЭП, но некоторые признаки недавней сытой жизни еще сохранились. Почти каждое утро во двор приходили торговцы с коробами, бидонами и с аппетитными предложениями: “Горячие бублики”, “Кислое молоко” или что-нибудь еще. Старьевщики с мешками: “Старые вещи покупаем — новые вещи продаем”, ремесленники с переносными инструментами, которые тут же чинили жестяную посуду, лудили примуса, точили ножи и ножницы, вставляли стекла. На улицах тетки с лотков продавали самодельные сласти, жареные семечки. Еще работали частные магазинчики. Помню, отец завел меня в маленький букинистический магазин на Казанском переулке и купил сборник детских рассказов Льва Толстого. В нашем доме — во дворе и на чердаках — не хранились, но валялись орудия прикрытого недавно небольшого частного парфюмерного предприятия “Санитас”, одним из работников и совладельцев которого был мой отец.
Наша семья жила в небольшой квартире в полутораэтажном доме на тихой улице, круто спускавшейся к Дону, в двух кварталах от самого Дона. Лишь изредка по этой улице, Казанскому переулку, или по пересекающей ее Канкрынской улице, мощенных булыжником, проезжала чем-то груженая телега или, еще реже, пролетка на резиновом ходу с седоком. Зимой эти пролетки превращались в сани, и высшим признаком молодечества для нас, пацанов, было незаметно на ходу подцепиться сзади к саням и прокатиться, стоя на полозьях, пока кучер не пуганет матом или не огреет кнутом.
Наша квартира состояла из трех небольших проходных комнат, причем вторая комната, детская, была без окна, а кухню — четвертую комнату в линейке трех жилых — отец построил из расположенного рядом сарая. Печное отопление в двух комнатах, отсутствие ванной, туалет выгорожен в кухне. По нынешним меркам эта квартира мало пригодна для комфортного жилья. Однако посторонние люди, впервые оказывавшиеся у нас в квартире, удивлялись непонятно откуда взявшемуся комфорту и уюту. А это было делом рук и вкуса моей мамы.
Несколько слов о языке общения в нашей семье. Я хорошо помню, что мои родители, если не хотели, чтобы мы с сестрой понимали, о чем идет речь, говорили по-еврейски. Но это происходило достаточно редко, а так как в школе Инна начала изучать немецкий и стала понимать еврейские слова, то такая конспирация потеряла свой смысл. Именно поэтому, к сожалению, я совершенно не понимаю идиш, за исключением всего лишь нескольких ходовых словечек.
Говорить о моем детстве и вообще о довоенной жизни нашей семьи в Ростове и ничего не сказать о наших ростовских родственниках — это значит удалить очень важный фон нашей жизни, даже больше, чем фон, качество жизни. И у папы и у мамы было много братьев и особенно сестер, большинство из которых1, со своими семьями жили в Ростове и все неподалеку от нас: на Канкрынской, на Донской, на Тургеневской, на Малом... И, в отличие от теперешних взаимоотношений, родственность эта была не номинальной, а настоящей. Мне кажется, что каждый день либо у нас были гости, либо мы шли к кому-то. Особенно близкие отношения у нас были с семьями трех маминых сестер Мани, Раи и Сусанны. Семья Мани, Ицковичи, жили почти что напротив нас, и в течение дня и взрослые, и дети много раз забегали друг к другу. А теплота человеческих отношений взрослых очень чутко воспринимается ребенком. Я любил Солю и Фаню, детей Ицковичей, и хорошо чувствовал их отношение ко мне. Тот же Соломон, который был старше меня на семь лет, во время какого-то семейного праздника напоил меня так, что я по-настоящему опьянел. А мне было тогда всего пять лет. Но зато однажды Соля мне притащил такое, чего не было ни у кого из моих знакомых ребят — настоящий огромный тяжелый американский револьвер “Смит-Вессон”, скорее всего, девятнадцатого века. Не знаю, можно ли было из него стрелять, но барабан крутился, курок работал. Куда он потом делся, я не помню.
Да, мое детство было очень уютным и спокойным. Мне кажется несколько удивительным тот факт, что, будучи совсем ребенком, я ощущал эту атмосферу. В памяти зрительной и памяти чувств осталось несколько сценок, совсем незначительных, когда я понимал, а, вернее, ощущал, что мне хорошо.