Александр Костин - Тайна болезни и смерти Пушкина
Обзор книги Александр Костин - Тайна болезни и смерти Пушкина
Какой недуг преследовал русского гения в течение, без малого, двадцати лет, и верно ли угадал симптомы болезни Паркинсона неопушкинист Александр Лацис? Действительно ли, что поэт написал сам на себя пасквиль, тот самый «диплом рогоносца», и, главное, какую цель мог при этом преследовать? Какие тайны семейной жизни четы Пушкиных хранили и продолжают хранить их потомки? Почему в деле военно-следственного суда фактически нет даже упоминания о том, из какого оружия был смертельно ранен Пушкин и не фигурирует описание пули, якобы выпущенной из пистолета Дантеса?.. На многие вопросы, связанные с тайнами жизни и смерти А.С. Пушкина, читатель найдёт сенсационные ответы в этой книге.
Александр Костин
Семейная драма Пушкиных
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
«Евгений Онегин»Предсвадебные хлопоты омрачились тяжелой утратой – 14 января 1831 года скончался один из самых близких друзей Пушкина барон Антон Антонович Дельвиг. Плетнев[1] в тот же вечер сообщает об этом Пушкину в Москву письмом. «Приготовьте Пушкина, – пишет Орест Сомов Баратынскому, – который, верно теперь и не чает, что радость его возмутится такой горестью»[2].
Только 18 января Пушкин получает сообщение от Плетнева: «Ночью. Половина 1-го часа. Среда. 14 января, 1831. С.Петербург… Я не могу откладывать, хотя бы не об этом писать тебе. По себе чувствую, что должен перенести ты. Пока еще были со мной добрые друзья мои и его друзья, нам как-то было легче чувствовать всю тяжесть положения своего. Теперь я остался один. Расскажу тебе, как все это случилось. Знаешь ли ты, что я говорю о нашем добром Дельвиге, который уже не наш?…» Он был в числе тех, о ком звучала пушкинская строка из «Безверия»:
Но, други! Пережить ужаснее друзей!..»[3]
На следующий день Пушкин сообщает об этой утрате П.А. Вяземскому: «Вчера получили мы горестное известие из Петербурга – Дельвиг умер гнилою горячкою. Сегодня еду к Салтыкову, он, вероятно уже все знает…»
В письме к Плетневу от 21 января 1831 г. Пушкин изливает всю свою горечь постигшей утраты: «Ужасное известие получил я в воскресенье… Грустно, тоска. Вот первая смерть мною оплаканная… Никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и все. Вчера провел я день с Нащокиным, который сильно поражен его смертию, говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так. Баратынский болен с огорчения. Меня не так то легко с ног свалить. Будь здоров – и постараемся быть живы».
Пушкин и его московские друзья не успели приехать на похороны А.А. Дельвига, которые состоялись 17 января 1831 года, о чем «Санкт-Петербургский вестник» сообщил: «В субботу, 17 января, родные, знакомые и почти все живущие в Петербурге литераторы отдали последний долг поэту нашему барону Антону Антоновичу Дельвигу: бренные останки его преданы земле на Волковом, и слезы, непритворные слезы горести оросили гроб любимца муз».
Через десять дней после похорон московские друзья Дельвига – Пушкин, Баратынский, Вяземский и Н.Языков, после панихиды – «совершили тризну» по нему: обедали вместе у Яра на Кузнецком мосту, вспоминали усопшего, делились своими соображениями о будущей судьбе литературного наследия поэта и издателя альманаха «Северные цветы» и «Литературной газеты». Возможно, в этот вечер Баратынский вспоминал о том, как он с Дельвигом и его лицейским другом Михаилом Яковлевым жили под одной крышей в Петербурге, а Пушкин его элегию «Грусть»:
Счастлив, здоров я! Что ж сердце грустит?
Грустит не о прежнем;
Нет! Не грядущего страх жмет и волнует его.
Что же? Иль в миг сей родная душа расстается с землею?
Иль в миг оплаканный друг вспомнил на небе меня?»
Н.М. Языков в письме к брату от 28 января 1831 г. писал: «Вчера совершилась тризна по Дельвиге. Вяземский, Баратынский, Пушкин и я… обедали вместе у Яра… «Лит. Газета» кончается, а взамен ее вышепоименованные (кроме меня, разумеется) главы нашей словесности предпринимают, хотя с 1832-го года, издавать общими силами журнал «Денница».
31 января, получив от Плетнева письмо и деньги за издание «Бориса Годунова», Пушкин в тот же день отвечает, благодарит за деньги и просит передать вдове АА.Дельвига Софье Михайловне 4000 рублей. Приглашает Плетнева поддержать идею Баратынского и «написать втроем» жизнь Дельвига, «жизнь, богатую не романтическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым чистым разумом и надеждами».
«Жизнь поэта, – писал историк В.О. Ключевский, – только первая часть его биографии, другую и более важную часть составляет посмертная история его поэзии». 25 января вышел очередной номер «Литературной газеты» с некрологом. Н.И. Гнедич выполнил свой обет. Дельвиг в дни тяжелого недуга Гнедича, утешая, обещал элегию, если что случится, и просит о том же его.
Милый, младый наш певец!
На могиле, уже мне грозившей,
Ты обещал воспеть Дружбы прощальную песнь;
Так не исполнилось! Я над твоею могилою ранней
Слышу надгробный плач Дружбы и Муз и Любви!
Бросил ты смертные песни, оставил ты бренную землю,
Мрачное царство вражды, грустное светлой душе!
В мир неземной ты унесся, небесно-прекрасного алча;
И, как над прахом твоим слезы мы льем на земле, —
Ты во вратах уже неба, с фиалом бессмертия в длани,
Песнь полновесную там со звездами утра поешь.
Посвящения Гнедича, Михаила Деларю, Туманского, Розена, статья Михаила Плетнева, слова Пушкина: «Память Дельвига есть единственная тень моего существования» были и утешением семье и близким покойного, и стали памятником.
На 40-й день поминали усопшего каждый по себе, с думой обо всех, но то была тайна каждого, ибо верили в то, что тень его посещает всех о нем помнящих.
«Дельвиг, как и Пушкин, был пастырем поэзии. С его именем связаны первые публикации Пушкина, Баратынского, Языкова, первые упоминания о гениальности Державина и Пушкина. В опальный период жизни Пушкина, когда Владимир Раевский, Кондратий Рылеев и Александр Бестужев, Вильгельм Кюхельбекер, Павел Катенин шумели и мнили себя вожаками гражданской поэзии, Дельвиг задавал тон поэзии и оценке сочинений Пушкина. По выходу «Бориса Годунова» он пишет о судьбах царевича Димитрия и сына Бориса Годунова Федора, «видя хотя и заслуженные страдания великого человека, невольно умиляешься, невольно веришь, что кара за убиение невинного царевича падет на одну голову его и не тронет невинного сына, но за чистую кровь Димитрия небо потребовало чистой жертвы, и нам, знающим судьбу его семейства, тем трогательнее кажутся последние слова умирающего Бориса, вотще наставляющего сына, как царствовать».
Дельвиг способствовал рассеиванию слухов о либеральности Пушкина, чье имя декабристское окружение использовало в пропагандистских целях и распространяло рукописные стихи, иные их печатали с критическими в адрес правительства комментариями. Последний раз Пушкин видел Дельвига в августе 1830 года, 9 августа отметили 32-летие со дня рождения поэта. Следующим днем Пушкин и Вяземский направились в Москву. Пушкин впоследствии вспоминал: «Дельвиг пошел проводить меня до Царского Села. 10 августа поутру мы вышли из города. Вяземский должен был догнать на дороге. Дельвиг обыкновенно просыпался очень поздно. В этот день он встал в восьмом часу, и у него с непривычки кружилась и болела голова. Мы принуждены были зайти в низенький трактир. Дельвиг позавтракал. Мы пошли дальше. Ему стало легче: головная боль прошла. Он стал весел и говорлив…» Прощаясь, как оказалось навсегда, у Лицея, они целовали друг другу руки. Анна Керн вспоминала: «Они всегда так встречались и прощались: была обаятельная прелесть в их встречах и расставаниях». Может быть, Дельвиг прослышал от Вяземского о чуме. «Перед моим отъездом, – писал Пушкин, – Вяземский показал письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему было видно, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности. А в моем воображении холера относилась к чуме как элегия к дифирамбу».