Льюис Кэрролл - Сильвия и Бруно
Осталось всего человек восемь-девять, и Французский Граф в двадцатый раз принялся рассказывать им, как он не спускал глаз с детей, пока пел последние строки песни, как он обвел взглядом зал, чтобы полюбоваться, какой эффект произвела на слушателей его коронная «грудная нота», и как, обернувшись к малышам, увидел, что они просто-напросто исчезли… В этот момент со всех сторон раздались возгласы изумления, и Граф, поспешно прервав свой рассказ, присоединился к ним.
Оказалось, что детские вещи бесследно исчезли!
После напрасных попыток найти детей присутствующие со страхом взялись за поиски их облачения. Оставшиеся гости поспешили покинуть дом. Остались только хозяева, мы с Артуром да Французский Граф.
Французский Граф плюхнулся на стул, дрожа всем телом.
— Ради всего святого, скажите мне: кто же эти милые дети, а? — проговорил он. — Почему они появляются и исчезают столь необычным образом? Почему исчезли их ноты, а вместе с ними и шапочки, и башмачки, и все прочее? Как это может быть, я вас спрашиваю?
— Просто не представляю, куда они могли подеваться! — отвечал я, чувствуя, что общественное мнение требует от меня объяснений.
Французский Граф хотел было спросить еще что-то, но передумал.
— Однако уже поздно, — заметил он. — Желаю вам самой спокойной на свете ночи, миледи. Мне давно пора ложиться спать — если только после всего этого можно уснуть! — С этими словами он поспешно направился к двери.
— Куда же вы? Оставайтесь! — воскликнул Граф, когда я собрался последовать его примеру. — Вы же не простой гость! Друг Артура вправе чувствовать здесь себя как дома!
— Благодарю, охотно! — отвечал я.
И мы по доброй английской традиции подвинули свои кресла поближе к камину, хотя огонь в нем давно угас. Леди Мюриэл, разложив на коленях кучу партитур, принялась искать пропавшие ноты.
— Не приходилось ли вам испытывать неловкость, — обратилась она ко мне, — когда во время разговора вы никак не могли найти, чем бы занять руки, и просто вертели в пальцах сигару, изредка стряхивая с нее пепел? О, я отлично знаю все, что вы скажете! — Эти последние слова были адресованы уже Артуру, который попытался было вмешаться и прервать ее. — Величие Мысли подавляет работу пальцев. Мужчина, напряженно обдумывающий что-то, стряхивая при этом пепел с сигары, достигает того же, что и женщина, занятая тривиальными разговорами и плюс к тому — искусным вышиванием. Это ведь всего лишь проявление чувств, только иначе выраженное, не так ли?
Артур взглянул на ее сияющее, буквально светящееся счастьем лицо и мягко улыбнулся.
— Вы правы, — согласился он. — Это и впрямь выражение моих чувств…
— А еще — знак покоя тела и работы мозга, — вставил я. — Некоторые писатели утверждают, что это — проявление акме, вершины человеческого блаженства.
— Ну, покоя тела — это верно, я согласна! — отвечала леди Мюриэл, обведя глазами трех мужчин, сидевших вокруг нее. — Но что касается работы мозга…
— …то это привилегия исключительно молодых врачей, — подхватил Граф. — А нам, старикам, незачем проявлять активность. Что хорошего может сделать старик, кроме как умереть?
— Хотелось бы надеяться, немало хорошего, — возразил Артур.
— Что ж, возможно. Однако вы, милый юноша, обладаете по сравнению со мной массой преимуществ! Дело даже не только в том, что ваша жизнь — это рассвет, а моя — закат. Я просто завидую вашему напряженному интересу к жизни. О, до тех пор, пока вы его утратите, пройдет еще много лет…
— Но ведь многие увлечения сохраняются на всю жизнь, не так ли? — заметил я.
— О, вне всякого сомнения! На мой взгляд, это относится к некоторым областям науки — но только к некоторым. Так, например, поистине неисчерпаемым потенциалом в этом смысле обладает математика. Право, невозможно представить себе какую-либо сферу жизни мыслящих существ, в которой математические истины утратили бы свое значение. А что касается медицины — боюсь, она зиждется на совершенно ином основании. Допустим, вы открыли лекарство от какого-нибудь недуга, считавшегося прежде неизлечимым. Конечно, это на какое-то время весьма приятно — и даже может принести вам славу и успех. Но что же потом? Загляните на несколько лет вперед, когда от этого недуга не останется и следа. Чего будет тогда стоить ваше открытие? Мильтон заставляет Иова ждать слишком долго. «Награда ждет тебя на небесах». Слабое утешение в ситуации, когда само понятие «слава» утрачивает всякое значение!
— Ну, во всяком случае, люди не будут стремиться к новым и новым открытиям в медицине, — отвечал Артур. — Они просто потеряют всякий смысл, хотя мне и жаль отказаться от своих любимых исследований. Видите ли, боюсь, что лекарства, болезни, боль, страдания, грех — это звенья одной цепи. Уничтожьте грех — и все остальное исчезнет само собой!
— О, что уж тогда говорить о военном деле! — заметил Граф. — Война ведь без греха просто немыслима. И всякий человек, проявляющий активный интерес к жизни, который сам по себе вовсе не является греховным, наверняка смог бы найти для себя более достойное поле деятельности. Так, Веллингтон мог бы вообще не возглавлять сражения, и тем не менее:
Сомненья нет в том, что такой герой
Нашел бы более достойный труд, чем бой
Под Ватерлоо. На стезе любой
Он был бы Победителем всегда!
Он продекламировал эти слова таким тоном, точно они очень ему нравились; и его голос растаял в тишине, словно музыка, доносящаяся откуда-то издалека.
Граф немного помолчал и продолжал:
— Я вовсе не собираюсь вас пугать. Просто мне хотелось поделиться с вами мыслями о будущем, которые, как ночной кошмар, преследуют меня вот уже много лет, и я никак не могу от них избавиться.
— Продолжайте, пожалуйста, — откликнулись мы с Артуром.
Леди Мюриэл расстроенно отложила кипу нот и скрестила руки на груди.
— Так вот, — заметил Граф, — мысль, которая, на мой взгляд, заслоняет все остальные, — это мысль о том, что Вечность — это неизбежное угасание интереса человечества ко всему и вся. Взять хотя бы чистую математику — науку, не зависящую от внешних факторов. Признаться, я и сам немного занимался ею. Возьмем окружности и эллипсы — все то, что мы называем «кривыми второго порядка». В будущем полное описание всех их свойств — это вопрос десятилетий (или, если угодно, нескольких веков.) Затем человек обратится к кривым третьего порядка. Допустим, для их изучения потребуется времени в десять раз больше (мы ведь договорились, что время у нас неограниченно — как-никак Вечность). Я плохо представляю себе человека, способного заинтересоваться подобными вещами; и хотя в отношении порядка кривых, которые он будет изучать, нет никаких ограничений, тем не менее время, необходимое для исчерпания всякой новизны и интереса к ней, весьма и весьма ограниченно, не так ли? Это касается и всех прочих областей науки. И вот, мысленно переносясь в будущее на многие тысячи или даже миллионы лет и столкнувшись лицом к лицу с такой Наукой, которую только может вообразить себе тварный разум, я спрашиваю себя: «И что же дальше? Когда изучать будет больше нечего, успокоится ли человек на всю оставшуюся Вечность на тех знаниях, которыми он уже располагает?» Эта мысль была для меня настоящим мучением. И я иной раз соглашался, что в таком случае можно сказать «уж лучше не быть» и возносить молитвы об уничтожении личного начала — то есть о достижении буддийской нирваны.
— Но ведь это всего лишь одна сторона дела, — заметил я. — Разве, помимо работы ради собственного блага, не следует помогать другим?
— О, разумеется, разумеется! — воскликнула леди Мюриэл, взглянув на отца. Ее глаза так и сияли.
— Да, конечно, — отвечал Граф, — но только до тех пор, пока другие будут нуждаться в помощи. Но со временем, спустя миллионы и миллионы лет, все тварные явления бытия достигнут предела и исчерпают себя. И что же ожидает нас тогда?
— О, мне знакомо это чувство, — отвечал молодой врач. — Я не раз испытывал его. А теперь, если позволите, я расскажу вам, как я от него избавился. Я представил себе ребенка, играющего в куклы на полу детской и способного тем не менее заглянуть на тридцать лет вперед. Разве он не скажет себе: «К тому времени мне ужасно надоедят все эти кегли и кирпичики… Боже, какой унылой будет моя жизнь!» А если в то же самое будущее на те же тридцать лет заглянем мы, мы увидим его великим государственным мужем, интересы и увлечения которого, недоступные для детского сознания, неизмеримо шире всех его младенческих забав, так что на детском языке их просто-напросто невозможно описать. А если это так, то почему наше бытие через многие и многие миллионы лет не может оказаться в таком же отношении к нашей теперешней жизни, как жизнь взрослого человека — к жизни младенца? И подобно тому, как если кто-нибудь — и, разумеется, напрасно — попытался бы объяснить ребенку на языке кеглей и кирпичиков значение слова «политика», так, вероятно, и все наши описания Неба и Рая со всей их музыкой небес, красками и улицами из чистого золота — не более чем попытки выразить на нашем языке то, что вообще невозможно передать словами. Не кажется ли вам, что в своей картине иной жизни вы прямо переносите бедного ребенка в пучину политической жизни, не делая никаких скидок на его возраст?