Сергей Черепанов - Кружево
Другие мужики тоже варили медовуху, а не та она у них получалась, что у Онисима. То, бывало, горчит, то с души воротит. Мужики иной раз досадовали: «Вот чомор[4] его забери, Онисима, какой он мастер!»
Тем она была хороша, его медовуха, что пока пьешь, так будто холодный родник рядом воркует, а над лесом жаркое солнышко плавится, под ногами разнотравье пышет. С одного ковша кровь-то у тебя так и взыграет. И стал ты, вроде, моложе, красивше, и все-то вокруг тебе любо до слез.
Овсей Поликарпыч сам медовухи никогда не варил, но к чужой, на даровщину, имел большое пристрастие. Вот потому, надо не надо, похаживал к соседу Онисиму, напрашивался. Находил разные заделья да приноравливал к той поре, когда Онисим обедал.
Сколь ни были они разные, но Онисим желал Овсею Поликарпычу только добра. Из-за этого иной раз даже выговаривал ему:
— Ну, что за жизня твоя, сусед? К чему? Забился, как червяк в репу, и думаешь, поди-ко, лучше таковского житья нету?
А неподатлив был на уговоры Овсей Поликарпыч.
— Да мне что? Я всем доволен...
И прожили бы они, наверно, так без ссоры до самой старости, кабы не кожух...
Этот овчинный кожух был справлен Овсею Поликарпычу еще в ту пору, когда он в женихах числился. Лет двадцать прошло. Другие мужики свои лопатины[5] уже много раз поменяли, а Овсей Поликарпыч злосчастный кожух ни зимой, ни летом с плеч не спускал. Овчину-то уж и покоробило, и дыра на дыре, заплата на заплате. Голимый стыд! Онисим пытался уговорить:
— Скинь же ты, сусед, этот ремок с себя! Ведь не по миру собрался...
Но тоже не помогало. Отмахнется Овсей Поликарпыч, новую заплату пришьет и снова кожух носит.
При всей своей доброте Онисим дольше уж терпеть не мог. И положил он себе: как-никак кожух изничтожить! Ведь вся деревня начала потешаться: экое-де огородное пугало!
Однажды повстречал он Овсея Поликарпыча.
— Хочу тебе загадку загадать!
Тот принял это за шутку.
— Да нет, — пояснил Онисим, — вовсе не шутка. Коли ты загадку разгадаешь, я тебе корчагу медовухи поставлю. А не разгадаешь — снимай кожух, клади на чурбак и топором поруби.
— Что ты! Не буду! — замахал руками Овсей Поликарпыч и попятился, но мало времени погодя жадность его все ж таки обуяла, соблазнился. Предупредил, однако, Онисима:
— Ты давай по-честному, не обмишуль.
Ударили по рукам.
— Вот загадка, — сказал Онисим. — Стоят передо мной два ходила, два махала, два смотрела, одно кивало. Что такое?
У Овсея Поликарпыча аж глаза по-бараньи округлились. Думал он, думал, в затылке чесал, да в бороде ногтем скреб, а час прошел, не придумал ответа.
— Эх, ты-ы! — сказал Онисим. — На себя бы посмотрел. Ты ведь и есть это самое: ноги, руки, глаза и башка твоя дурная...
Разобиделся Овсей Поликарпыч: ты, дескать, все ж обмишулил меня, сделал с подвохом, потому как ни один даже дурачок о себе плохо помыслить не может. И кожух не отдал.
Тогда же Онисим-то еще посмеялся и пообещал:
— Ладно. Другой способ найду.
Вскоре подступила пора землю пахать под пар. Запрягли они коней в телеги, положили сабаны да припасы на неделю, чтобы безвыездно в поле работу кончить. Поехали вместе. Дорога у них попутная, у того и другого пашни были за озером, через одну межу.
Ну, путь не ближний, и Онисим-то со своей телеги перебрался к Овсею Поликарпычу, вроде покурить. А в мыслях было у него другое.
Когда из деревни выехали, он и принялся зевать:
— Скушный ты мужик, Овсей Поликарпыч! Ну-ко, хоть, сказку расскажи.
Тот не то, что сказок, посказулек не знал.
— Так поиграем, что ли? — предложил Онисим.
Зашевелился Овсей Поликарпыч.
— В какую игру?
— Да хоть фуфарки[6] покидаем, — сказал Онисим. — Кто дальше забросит. Помнишь, как мы с тобой еще парнишками были, ты забрасывал фуфарки ловко. Не разучился еще?
— Наверно, не разучился, — повеселел Овсей Поликарпыч.
— Но только, чур, коли уж мы свои парнишечьи годы вспомнили, то давай и говорить, как парнишки. Иначе, что за игра! Бородатым мужикам фуфарками заниматься неловко.
Похохотал Овсей Поликарпыч, согласился. Набрали они из канавы глины, намяли ее, наломали с березы прутьев и принялись играть. Телеги, знай себе, катятся, погромыхивают по дороге, а два мужика по-ребячьи меж собой говорят и кидают фуфарки: кто дальше?
И ни разу ведь Овсею-то Поликарпычу в башку не пало, что за игрой какой-то замысел есть.
Пока кони на меже кормились, Онисим костер разложил, повесил на треноге казанок, начал похлебку варить. Овсей Поликарпыч под телегу залез, пологом от комаров закрылся и вскоре заснул. Насчет похлебки не позаботился: сосед сварит — угостит.
А Онисим лишь того и ждал. Едва Овсей Поликарпыч запосвистывал да запохрапывал во сне, он его драный кожух с телеги стянул, кинул в костер.
Сварилась похлебка. Вылез Овсей Поликарпыч из-под телеги. Спросонья, пока глаза протирал, ничего не заметил, а за ложку взялся, повел носом туда-сюда: вроде паленой шерстью припахивает. Не от похлебки ли? Повернулся к костру-то и — аж позеленел. Из остатков кожуха даже варежки-шубенки не выкроишь. Рассерчал он, казанок с похлебкой ногой пнул и с поля долой.
На второй день вызвали Онисима в волостное правление. Судить мировым судом. Народу полдеревни собралось.
Вот мировой судья начал допрашивать:
— Ты пошто, Онисим, над Овсеем Поликарпычем изгаляешься? По какому праву кожух его сжег?
Онисим прикинулся простаком.
— Ничего не бывало, господин судья! Наверно, это Овсею Поликарпычу поблазнило. У него ведь все не как у добрых людей.
Овсей Поликарпыч с места вскочил, заругался, начал требовать, чтобы судья заставил Онисима новый кожух вместо старого предоставить.
Так полдня судились. Овсей Поликарпыч доказывает одно, Онисим стоит на своем: поблазнило-де соседу, а может, он и не в своем уме?
Потом уж, когда народ-то такой неразберихой натешился, а мировой судья от натуги взмок, Онисим повернул дело по-иному, как его с самого начала задумал. Приподнялся со скамейки, приставил палец ко лбу:
— Вспомнил...
— Чего же ты вспомнил? — переспросил мировой.
— А то, господин судья, что действительно сгорел кожух...
— Во! Во! — обрадовался Овсей Поликарпыч. — Признаешь!
— Однако, было это когда же? — спросил Онисим. — Это не тогда ли, Овсей Поликарпыч, когда мы с тобой в фуфарки играли да по-детски меж собой балаболили?
— Истинная правда! — закивал головой Овсей Поликарпыч.
— Так чего же ты лишь нынче тяжбу затеял? — укорил Онисим и будто даже обиделся: — Эка, сколь годов прошло!
Потом к мировому обратился и того заморочил:
— Прими, господин судья, во внимание, что, значит, сгорел-то кожух не вчера, а когда мы парнишками были.
Ошарашил Овсея Поликарпыча. Тот хлоп-хлоп глазами — растерялся. Потом сгреб шапку да бежать, а народ-то со смеху уморился.
Так вот и завязался узел. Из-за драного кожуха!
А времена в ту пору начались смутные. Война! Германцы и австрияки поперли на русскую землю. Войной-то правили буржуи да генералы разные. Одним — слава, другим — нажива, а рабочему человеку и мужику — голимая страсть и беда. Каждый день из деревни у нас некрутов[7] увозили. Вырубали, можно сказать, самолучший цвет. Война-то счету не знала, как змея многоголовая, с железными зубами.
И у Онисима двор заскудел. Ростил он двух парней, утеху на старость, но попали они в некрутчину, заглотила их война, не подавилась.
Посуровел Онисим, хотя по-прежнему медовуху варил, подносил ее, кто зайдет к нему, полным ковшом, большими ломтями нарезал для угощения сотовый мед, хлеб-соль на стол ставил.
Лишь Овсей Поликарпыч ту тропинку, по которой хаживал, бывало, к Онисиму, крапивой засеял, поставил поперек ее таловый плетень.
На чужой беде стал Овсей Поликарпыч жиреть и богатеть. Вместо старой избы поставил дом крестовый с тремя горницами, к нему высокое крыльцо с балясинами, по всему карнизу кружева разные, над воротами петух железный. Коней накупил. И все по дешевке, нипочем. Разорял вдов, солдаток. Рубль-целковый одолжил, по давай ему в возврат два, не то корову за рога — и гонит в свой пригон.
Больше всех опустошил он двор Крутояровых. Мстил. Сам-то Михайло Крутояров был мужик видный, толковый, посреди мужиков верховод. Поймал он однажды Овсея Поликарпыча на озере, тот из чужих сетей рыбу воровал. Так, с ведром ворованных карасей и провел его вдоль улицы, людям на поглядение. И затаил тогда против него Овсей Поликарпыч злобу. Потом, когда война началась, забрили Михаилу в солдаты, дома осталась только Варвара с детишками малыми. Варвара-то, чтобы семью с голоду не заморить, сама пашню пахала, сама из лукошка яровые и озимь сеяла, сама хлеба серпом убирала, цепами молотила, но уж одна-то голова завсегда бедна. Не успеет еще умолот в сусек засыпать, как бегут из волостного правления десятские: плати в казну за то, за се! Вычистят под метлу! Как говорилось: царю калач, волостному старшине калач, а сам-то запах от калача нюхай, не плачь!