Сергей Афоньшин - Сказы и сказки нижегородской земли
В тот вечер служка-чернец рано в келье Макария камелек затопил, и тихо догорали в нем жаркие дрова. Тихо в тот вечер было и на сердце инока. Вдруг шорох в сенцах — и открылась дверь. Вошла, на божницу перекрестилась и присела у порога на стул приземистый. И разрыдалась неудержимо, горький плач рукавом приглушая. Знатного, безжалостного рода была Мавра-княгиня, но женщина. Дрогнуло тут сердце чернеца и воина:
— Ну, полно, уймись, голубушка! Пожалей себя, угодишь наплакаться за жизнь досыта! Кто ты, с каким недугом и горем пришла?
Притихла, поднялась, заговорила с грозой в голосе:
— Поведай, монах, правдива ли молва о тебе, что неплодным женам травами да словом боговым помогаешь? Или то выдумка бесталанная?
Запрыгали в очаге озорные огоньки, как чертики, замелькали язычками разноцветными, трепетным светом келью освещая и самого инока-целителя в думе тревожной. Что сказать в ответ этой здоровой, но несчастной жене, заболевшей тоской по материнству неизведанному? Эту не посмеешь, как иных, послать по бережку прогуляться, с рыбаком ушицы хлебнуть, к мил другу прижаться! Три свечи затеплил монах, и стало в келье светлее и радостнее.
— Послушай, боярыня, слово правдивое. Сама не дитя, знаешь, что непорочное зачатие было на земле единожды. Либо его совсем не было. Какое слово, какой корень, какая трава целебная помогут в таинстве рождения? И тебе, лебедушка, душа гордая да сиротливая, монах не поможет. Вот взгляни на целебные средства мои. Здесь пучок медуницы, с нее хрипы в груди затихают, дышится легче. Вот шалфей от простуды, от глоточной боли. А это пустырник, тому, кто сердцем ослаб. Вот тимьян-трава, травка богородицына, в людях дух укрепляет, бодрости придает. А это чистотел-трава, от шелудей да бородавок. Вот копытень, он от червя в нутре. Зверобой, он кровь завораживает, утишает, раны заживляет. Калужница от ожогов, прилистник от лихоманки. А от твоей, боярыня, немощи нет на земле ни трав, ни корней. И не помогут от бесплодия ни молодило-трава, ни травка Варварина, ни первоцвета лист!
Не на пучки целебных трав и цветов глядела княгиня Мавра, а на монаха-целителя и дивилась последним словам его: «Сама смекай, сама себе счастье добывай!» А огоньки в очаге мелькали язычками зелеными, синими, голубыми, с головни на головню, как бесы, перескакивали, словно дразнили инока: «Не попался ли ты опять бабе, Иван Тугопряд! Ой, остерегись! Али забыл Анфису, любовь первую, змею хитрую, вероломную? Доживи камнем холодным без веры и жалости к боярыням!» Это в мыслях у инока. А в ушах звучал голос глубокий, горестный: «Поведай, монах, правдива ли молва о тебе?..»
Вздохнула княгиня, прощаясь:
— Видно, напрасно я в горе своем на бога надеялась. А к миру со своей бедой не пойду. Непригоже будет князю Ивану чужое дитя растить да пестовать!
Некрепко сидели на княжении Иван да Данила, сыны Борисовы. Не прощал им народ, что на басурманских плечах в Нижний Новгород въехали. Зыбилась земля низовская под ногами князей-брательников. И надвигались тучи со стороны княжества Московского. И между собой братья не ладили. И словно смолы в огонь подлила Анфиса Данилина, когда сына-наследника родила. Князь Иван своей Мавре начал пенять: «Вот Данилина баба сына родила, а ты, что, колода, смоковница бесплодная! Побывала бы у Макария, инока Печерского!» Попенял, да не на радость себе. Таково глянула на него Мавра-жена, хоть в землю от взгляда зарыться. Глянула и молвила:
— Ох, не велика была бы честь тебе от такого наследника! Но потерпи, авось накликаешь!
И захолонуло у князя Ивана на сердце.
По низовской земле не торопясь зима проходила, с морозами да метелями, с поземкой по застывшей Волге, со свадьбами и похоронами, с грабежами татарскими. Княгиня Анфиса сына пестовала, за инока Макария у Михаила-архангела молилась и мужу о том наказала. Не беда, что наследник рыжим родился, как гриб красноголовик. Княжеские бабки да няньки до третьего колена княжий род перебрали и вспомнили-таки, что в роду князя Данилы были рыжие, а в родне Анфисы не один такой. Какое же тут диво, что наследник красноголовым на свет вынырнул!
А княгиня Мавра одиноко и безвыходно в тереме сидела и от думы безотвязной отмахнуться не могла. Мерещился ей образ монаха с лицом витязя и голос его чуть приглушенный: «Ну, полно, голубушка, не казни, не мучай себя!» А во сне все дитя виделось, к себе его нежно прижимала, а оно, дитятко, в грудь ручонками вцепившись, губками чмокало. Просыпалась — и никого рядом, одна-одинешенька в душном постылом тереме! И тоска, и дума о монахе безотвязная. А князь Иван, брату завидуя, с сыном торопит, гонит молиться в обитель Печерскую. Пыталась уговаривать: «Не спеши, князь, с наследником. Было бы чем владеть, наследовать. Завладел бы сначала накрепко нижегородской вотчиной. Но как-то глянет на то великий московский князь!»
Но отлетали от князя Ивана добрые слова, как от стены. Тут весна-греховодница как-то вдруг нагрянула. Не хватило у Мавры силы подождать, когда льды на низы пройдут и вода спадет. В самый ледоход, в праздник весенний благовещения, когда птица гнездо не вьет и девица косу не плетет, а остальные все радости дозволены, повелела челн снарядить до Печерской обители.
Трудная жизнь у инока Макария. Живых людей исцелять — это не то, что мертвых отпевать. А в помощниках у лекаря только травы, и цветы, и коренья, что родит земля низовская, да слово доброе. А народ — темень темная, бездумно верит в наговоры и в силу слова божьего. Поневоле вспомнишь Пантелея-целителя, что исцелял только силой чудотворною. А среди монахов немало злых да завистливых. Отцам церкви доносят, что не словом божьим исцеляет инок Макарий, а пойлом бесовским. А сам безверием тяжко болен, да и с мечом не расстается, что супротивно уставам и книгам святым.
Плывут по Волге последние льдины, спешат к морю Хвалынскому мимо орд басурманских. Торопятся волжские воды, но не сбывают, только выше поднимаются к стенам Печерской обители. И когда причалил княжеский челн к берегу, совсем недалеко осталось княгине до ворот дойти. По тяжелой серебряной деньге гребцам, чтобы ждали, не скучая, золотую привратнику, чтобы воротами не скрипел, запорами не стучал. Вот и келья знакомая с крышей шатровой, с крылечком приземистым. Окна изнутри светом чуть-чуть озарены. И в келье все так, как ей долгую зиму представлялось. Перед божницей лампада и свечи горят, жутко и строго лики святых глядят. Пучки пахучих трав под потолком, стул приземистый перед очагом, а на стуле он, в затухающий камелек глядит. Из углей вдруг огненные язычки приветливо выскочили, попрыгали бесами, подразнились и потухли враз.
— Анфиса князя Данилы сына родила. Молва о том, что инок Макарий силой целебной да молитвами Даниле наследника даровал. Так народ говорит и верит тому. Скажи, за что гонишь меня? Или я худороднее Анфисы Данилиной по крови, по племени? Почто молчишь, инок жизни праведной? Вот пришла к тебе жена княжеская, душой и сердцем горит по дитяти родному. Что ты ответишь ей?
Молчал инок. Рдели угли в очаге, ровно горели свечи, и блестела сединой его борода, как мех серебристой лисицы.
— Скажу тебе то, что думаю, княгиня, жена Иванова. Полно, нужны ли сыновья-наследники князьям Ивану с Данилой, что вражьей саблей родную землю порубили, изранили? Князьям, что позорят землю низовскую межусобицей да враждой с великим князем московским? Что в наследство останется сынам-княжичам опричь худой славы до бесчестья отцов? А коли тоска по детищу тебя так измучила, найди, облюбуй мужа честного, духом сильного, может, и понесешь. И нет, и не было у меня средства другого ни для одной женской души!
Дивилась княгиня, что вот таким он и во сне виделся, и мерещился в сумерках терема. С гневом шубку соболью с плеч отшвырнула:
— Доколе же это будет, упрямый монах! Или не видит око твое, сердце и разум не слышат, что не наследника князю, а дитя себе ищу!
Потом к божнице шагнула и, крестясь размашисто, с образами, как с живыми, заговорила:
— Господи, Иисусе, сыне божий! Святой Николай Чудотворец! Матерь божия, заступница! Вразумите этого истукана, идола, что не от кого любого, а от него самого дитя понести хочу! И простите ему все грехи невольные!
От ее горячего дыхания погасли вдруг и лампада и три свечи, и стало в келье темным-темно. Вспыхнули в очаге огненные язычки-чертики, поплясали, как бесы, на углях и погасли один за другим.
Весна весной, а с Волги несло, как из ледника-погреба. Продрогли гребцы у челна, княгиню Мавру ожидая. Но когда вышла она из утренних сумерек с грузом своих и чужих грехов да подарила каждому по большой деньге серебряной, повеселело у молодцов на душе, потеплело на сердце. И так на весла навалились, что полетел челн, как птица, с волны на волну перескакивая.
С той ночи весенней благовещенской, когда птахе грешно пушинку в гнездо нести, а девице косу плести, а остальное все небом прощается, немало перемен зародилось на земле нижегородской. Из Москвы грозные слухи пошли, что великий князь не простит Ивану и Даниле Борисовичам разгром крепости на Сундовике и захват Нижня Новгорода. Да и за сожженный Владимир заставит ответ держать. А народ нижегородский уже волком глядел на князей Борисовичей и на всю их родню с чадами и домочадцами. И совсем неладно стало в тереме князя Ивана. Княгиня Мавра и в грош супруга не ставила, на грозу грозой отвечала. И тайно гонцов в Москву посылала и людей московских у себя принимала. И инок Макарий полюбил по вечерам из кельи выхаживать, вверх по Волге и на откосы поглядывать, неведомо кого поджидая. И нередко навещали его люди в одежде воинов. Дряхлый игумен Савватий с молитвой не разлучался, а когда монахи-завистники знатные наушничали ему на инока Макария, отмахивался, как от овода: