Дмитрий Мищенко - Северяне
Наконец заговорил:
– До сей поры веселым ты был на пастбище. Гулял на конях по полянам и просекам, на досуге в лесу забавлялся с птицами, за зверем охотился, с друзьями на копьях состязался и во всем находил утеху и радость молодецкую. А сейчас, говоришь, печаль закралась в сердце. Что же стряслось, мой сын, кто нарушил твой покой в нашей забытой богом и людьми глуши? Может, гроза, ненастье? Всеволод грустно покачал головой.
– Нет, батько, наверно, время. – И, помолчав, добавил: – А может быть, и люди…
– Люди?! – Осмомысл долго и как-то растерянно смотрел на сына. – Люди… Вот оно что! Ну, значит, время твое настало: пора идти в люди. Но, как отец, советую тебе; будь осторожен, сын мой, и сердца сгоряча никому не вверяй.
– Никому? – удивился сын.
– Я говорю: сгоряча…
– Не понимаю. Может, отец, откроете вы сыну истинную мудрость жизни? Конюший нахмурился:
– Тебе это трудно понять. Ты молод, не жил среди людей, не знаешь беды. А я уже обжегся в свое время, как тот мотылек, что летел на свет и упал, опаленный огнем.
Всеволод поднял на отца недоуменный взгляд:
– Что же так сильно страшит вас в людях, батько?
– Коварство их, козни. Не знаю, встретишь ли ты там друзей, а вот врагов – наверняка.
– Может статься… Но… – Юноша запнулся на слове и, поразмыслив, добавил сочувственно: – Я знаю, батько, князь разорил наш дом и люто вас обидел. Да ведь среди людей не все князья…
Подняв седые кустистые брови, Осмомысл пристально глядел сыну в глаза.
– Зато там есть княгини… – Старик помолчал. – И даже хуже… есть княжна… – тяжело вздохнув, закончил он.
Всеволод покраснел и опустил глаза. Но юношеское любопытство ничем не укоротишь, оно и стыд преодолеть способно.
– Вы, батько, десять лет загадками со мною говорили и князя ворогом считали каждый раз. Теперь и княжну… Почему так? За что постигла нас беда такая?
Осмомысл не спешил с ответом, думал, долго думал, уставясь в пол. Потом поднял голову, печально глядя на бушевавшую за окном грозовую ночь.
– Прости меня, сын мой, – заговорил он наконец громко и решительно. – Я скрывал от тебя тайну. Не только князь причина моих бедствий. Может, я и сам немало в них повинен. Но не по злому умыслу. Надругательство над моей жизнью и семьей понудили меня на преступление…
– Вас? На преступление? – в крайнем изумлении промолвил юноша.
– Да, сын мой, – горестно воскликнул старик. – Если бы ты знал, как трудно отцу сказать такое слово. Но нет уж больше сил моих. Тяжким камнем лежит оно на сердце. Ты уже вырос и должен знать… – Старик умолк, закрыв глаза, глубокая печаль, страдание отразились на его лице. – Скажи, – очнулся он вдруг, – скажи, сможешь ты простить отцу своему убийство?
– Какое убийство? О чем вы говорите, батько! – испуганно промолвил Всеволод.
– Нет, нет, скажи: простишь?
Юноша растерялся. Никогда не видел он отца в горе, в раскаянии. Сколько помнит, всегда старик был сильным, мужественным, суровым и строгим… А сейчас вдруг заговорил о прощении… Что случилось с ним? Что за тяжкое бремя несет он в своем сердце?
Осмомысл по-своему понял молчание сына.
– Ты, вижу, не решаешься… Ну что ж, суди тогда как знаешь…
– Да что вы, батько, как я могу судить вас! – горячо возразил Всеволод. – Я верю, не могли вы учинить того по злому умыслу. Скажите, чье надругательство толкнуло вас на страшное дело?
– Давно это было, сын мой, – тяжело вздохнул Осмомысл. – Мне тогда минуло двадцать пятое лето. Я был, как ты сейчас, и молод, и отважен, и красив. На зверя в лес ходил без страха и сомнения, случалось, и с медведем схватывался вручную… Да, я был тогда молод и счастлив. Роксана, матушка твоя, была из красавиц красавица. Жили мы с ней в согласии и любви. Пойду, бывало, в леса на день, на два, а то и на неделю, она себе места не находит, все ждет, высматривает мужа своего. Какую любовь мне дарила, доброту, заботу, ласку! Жили мы с нею в Сновске, у самого вала, над рекой. Пристали как-то к берегу заезжие купцы. Несли люди, понес и я продать добытые в лесах меха, хотя, признаться, очень не хотелось сбывать их за бесценок. Стою в раздумье, а тут прямо на меня идет торговый гость[19]. «Продаешь?» – спрашивает, показывая на товар. «А как же?» – отвечаю. Вижу, купец не на пушнину смотрит, меня оглядывает с ног до головы. Потом и говорит: «Товар у тебя хоть куда! За морем и цены ему нет. Хочешь, пойдем со мной к арабам. Свою пушнину дорого продашь, и за службу заплачу немало». Назвал он цену, и я не устоял: пошел с караваном за море. Вернулся уже под осень… Хорошо заработал. Правду говорил купец: меха свои продал дороже, чем здесь дают. Охранял я караван, и за то заплатил купец… Потом снова пошел я с ним… Ох, сын мой! Не знал бы я краев тех заморских! А пуще всего – злата! Оно меня с ума свело, оно и погубило!
– Что же приключилось с вами, батько, там, в арабах?
– Нет, не в арабах. Дома. Прибыл я с караваном из-за моря, вот так, как сейчас, в глухую полночь, в бурю-непогоду. Во град, известно, ночью не попасть – заперты все ворота. Да и не спешит туда купецкая ватага, она не дома, ей и под шатром не худо. А мне не то что спать – сидеть невмочь на месте, все тянет под родную кровлю, к жене и к сыну.
Не дождался я дня – пробрался все-таки во град. Нелегко было: ненастье, темень. Да что они? Путь ведь лежал к родному очагу, а стены и валы так знаю, что и во тьме всегда найду дорогу… Уж лучше б я сорвался со стены и утонул во рву… Там в своем доме я не застал уже в живых своей жены. Погибла твоя матушка, мой сын.
– Да как же то стряслось?
– Сгубил ее подлец посадник[20]. Темной ночью напал он на наш дом и силой хотел увести мою Роксану. Мать защищалась как могла, да где ей было выстоять против мечей и дубин разбойников! Видя, что не миновать ей злой доли, наложила на себя руки матушка.
Всеволод замер, уставясь широко раскрытыми, испуганными глазами на отца.
– Так вы…
– Не выдержал я, сын мой. В страшном гневе той же ночью пробрался в хоромы посадника и заколол его.
Гром над головой и тот не поразил бы так Всеволода, как это нежданное и страшное признание. Ошеломленный, потрясенный, стоял он перед отцом, еще не веря только что услышанному слову: заколол.
– И это вас мучит? – опомнился наконец Всеволод. – Да ведь тот посадник другого и не заслужил!
– И я так думал. Да по-иному князь решил. Меня судили. Князь за посадника наложил двойную виру[21] и холопами, рабами, сделал нас…
– Кого это – нас?
– Тебя и меня. Из семьи только двое нас осталось: я, вдовец, да ты, сирота.
– Вот оно как! – крикнул Всеволод. – А меня… меня-то за что?
– За то, что ты мой кровный сын, за то, что отец твой простой поселянин, а он, вишь, князь! Он и ни в чем не повинного ребенка холопом может сделать, а простого человека и подавно.
– Почему же не наказал он за надругательство кровных посадника?
– Ворон ворону глаз не выклюет. Для князя посадник – опора, а простой человек – пыль под ногами. Вот и топчет он нас.
Гнев и ненависть жарким пламенем вспыхнули в сердце юноши. Но сразу натолкнулись на встречную волну мыслей и начали гаснуть… «Князь – ворог наш, сказал отец… А княжна? Как быть тогда с княжной, прекрасной, как свет зари? Забыть? Возненавидеть?..» Тихо в горнице. Отец не знает, чем утешить сына. А тот погружен в свои думы, не знает, как быть… И видится ему смуглое лицо княжны, ее чистые, нежные, как у ребенка, глаза… Что сулят они ему? Не откроют ли тайну? Спасительную нить в этом запутанном клубке?..
А лес шумит и шумит за окном. И дождь не унимается, то сеет тихий и мерный, то с ветром и посвистом налетит, ударит в окно, отбежит куда-то в темноту, и снова еле слышишь его, будто сквозь сон… Непроглядна ночь, никакого просвета. Только гроза ушла уже куда-то за леса, за долы и откликается оттуда приглушенным, но все еще раскатистым и грозным гулом. Словно из бездны голос подает.
Осмомысл нарушил молчание.
– Прости меня, дитя мое, – промолвил он надломленным голосом. – Я повинен, что завел тебя в холопы еще младенцем…
– Не мне судить вас, батько, – с мучительной тоской ответил Всеволод, – да как перенести такую весть?.. Холоп я… – Он помолчал и уже решительно добавил: – Я, батько, уйду, наверно.
Конюший насторожился:
– Куда, мой сын?
– Скоро дни Ивана Купалы. Около Чернигова, в Згурах, будет веселый праздник. Там друг мой живет. Младан.
Поеду к нему на время.
Холодом обдало сердце Осмомысла.
– Дни Ивана Купалы? Подле Чернигова? – Он замолчал, пораженный внезапной догадкой, и, не выдержав, воскликнул: – Ты хочешь все же лететь на огонь?
– На свет, батько, – спокойно и твердо ответил юноша. Они как бы поменялись местами: отец сидел перед сыном ослабевший, подавленный; сын – суровый и сейчас уже уверенный в своих намерениях, в избранном пути.
– Подумай, сын мой, – умолял Осмомысл. – О доле отца родного вспомни!