Димитр Гулев - Большая игра
— Крум, сынок, ты разве не пойдешь гулять?
Бабушка стояла в дверях комнаты, выходящей окнами во двор, и ласково смотрела на него.
Городской шум оставался где-то наверху, а во дворе, за фасадами домов, было тихо и уютно. Слева на оконных стеклах алеет долгий осенний закат, и вместе со светом уходящего дня что-то теплое, знакомое проникает в тесное пространство между домами, и кажется, что дома приближаются друг к другу в предвечернем покое.
Бабушка что-то спросила?
Крум поднял голову.
Он зачитался, на этот раз учебником физики: не оторвешься от всех этих формул. И вдруг в ушах зазвучал тромбон Андро, а перед глазами мелькнула Лина со своей сумкой, которую она сжимала обеими руками. Такая знакомая и в то же время совсем незнакомая — без привычной школьной сумки, в туфлях на высоких каблуках, с зачесанными кверху черными блестящими волосами. Такой увидел ее Крум, когда она шла по вечерней улице рядом со стройным парнем — тем самым, кого Паскал назвал братом.
И что сейчас для него важнее?
Физика с ее законами и формулами? Лина?
Как поразила она Крума и походкой, и зачесанными кверху волосами, и ухажером!
Или бабушка, стоящая в дверях с блюдечком золотистого, еще теплого варенья из айвы, сладковатым запахом которого пропитался весь дом?
— Поешь! Попробуй!
Крум взглянул на часы на этажерке с книгами.
Скоро половина пятого.
Андро уже давно съел бутерброд с маслом и чебрецом и сейчас, наверно, занят своим тромбоном.
Спас, конечно, уже во дворе, гоняет в футбол.
— Не хочется.
— Попробуй, попробуй! — уговаривает бабушка. — Это же не еда. Только попробуй.
Крум зачерпнул ложечку варенья, вдохнул густой, теплый аромат айвы.
— Вкусно!
— Была бы Здравка дома, давно уж облизала бы блюдечко.
— Оставь ей.
— Я оставила. Пенки.
— Она любит варенье.
— Она все любит, — вздохнула бабушка. — Глазами любит.
— Как это глазами? — спросил Крум, закрыв учебник и положив его на правый угол стола, на аккуратную стопку аккуратно обернутых учебников и тетрадок. На левом углу Здравка держала свои учебники, тоже заботливо обернутые Крумом. — Как это глазами, бабушка? — повторил Крум, поняв, что она говорит не только про Здравку.
— Да так… — Бабушка провела ложечкой по густому, золотистому варенью, осевшему на дно мелкой тарелки. — Большинство людей так любит, глазами. Увидят что-нибудь, и все. Вынь да положь! А по сути им совсем это ни к чему.
— А как же еще можно увидеть это что-нибудь, — Крум подчеркнул последнее слово, — если не глазами?
И вдруг понял, что он любит разговаривать с бабушкой, когда они одни. В такие минуты она становится немножко другой и разговаривает с ним, как со взрослым. Получается, что бабушка вроде расспрашивает Крума об уроках, о товарищах, а чувствуется: мысленно она далеко-далеко, в тех годах, когда отец Крума был еще мальчиком, а может, еще дальше — в юных годах самой бабушки и деда, которого Крум знал только по фотографиям в старых альбомах с толстыми переплетами.
— Ну, иди же погуляй, поиграй, — повторила бабушка. — Игра — это ведь тоже ученье.
— Ну вот, ты всегда так: начнешь и не договариваешь!
— Что тебе сказать… Сердцем должен видеть человек! Глаза и хорошее, и плохое видят со стороны. Снаружи. Только сердце человека чувствует, что добро, а что зло.
Крум понял: пока бабушка варила в кухне варенье и от медного таза с булькающим желе шел пар, она думала о чем-то своем, о чем он ничегошеньки не знает и даже не подозревает, но что странно переплетается с его сегодняшними мыслями и даже вносит в них ясность.
— А хорошее варенье мы тоже сердцем чувствуем? — Крум вдруг развеселился и решил сбить бабушку с толку.
— Варенье для еды. А человек и варенью, и обеду тоже радуется. И набрасывается на еду, даже если не голоден.
— Это обжоры. Как Иванчо, — вставил Крум.
Ему вдруг пришло кое-что на ум, от чего он хотел бы избавиться, чтобы не выдать свое волнение перед бабушкой.
— У Иванчо хороший аппетит, потому и ест. А вот наша Здравка на все набрасывается: попробует то, попробует это, все хочет отведать, хоть ей это и не нужно.
— Вырастет, — успокоил ее Крум, — и даже диету будет соблюдать.
— Вырастет, — согласилась бабушка, едва заметно улыбнувшись тонкими бледными губами. — Но запомни, что я тебе скажу: чему человек научится, пока маленький, то с ним навсегда останется, таким и вырастет.
— Да ты философ, бабушка! — засмеялся Крум. — И маленькой тоже была философом?
— Конечно, — ответила бабушка. — А разве иначе выросли бы у меня такие внуки, как ты и Здравка?
— Только тогда ты была маленьким философом, а теперь…На языке вертелось: «Большой философ», но он понимал, что это прозвучит насмешкой.
— А сейчас старый, — договорила за него бабушка. — Старая у тебя бабушка. Ну, иди погуляй. В играх тоже растет человек. А растешь, значит, ума набираешься.
— Я возьму велосипед.
— Бери.
В темной прихожей за входной дверью у стены поблескивали спицами и рулями, звонками и рамами два велосипеда: Здравкин — белый и его — оранжевый.
— Бабушка! — Крум нажал звонок оранжевого велосипеда, и бабушка выглянула из кухни. — Бабушка! — Крум поколебался. — Я глупый, да?
Бабушка удивленно посмотрела на мальчика.
— Я все выдумываю, да?
— Хороший ты мой, — помолчав, едва слышно прошептала бабушка.
Крум почувствовал комок в горле.
Что-то властное, никогда не испытанное поднялось в его душе. Десятки вопросов, смутных, неясных, мелькали в голове, хотелось подольше поговорить с бабушкой, но Крум понимал: на его вопросы никто, кроме него самого, не ответит, это и означало, что он растет и взрослеет.
— Привет, бабушка!
— Привет! — долетело до него. В голосе бабушки чувствовалась грусть и улыбка.
Спустя годы, стоило только Круму вспомнить детство, перед ним вставал этот мягкий осенний день. Наверное, с него началось осознанное постижение Крумом самого себя, то незабываемое, невозвратимое время.
5Детство семиклассников проходило вдали от лугов, лесов и гор, они привыкли собираться стайкой на городских перекрестках и тротуарах, на мощенных булыжником или асфальтированных улицах, они росли, не зная ночного, усеянного звездами неба, покоя плодородных полей, красоты ранних рассветов, не радуясь естественной привязанности к животным. Их мир был совсем иным. Городские дети, они знали до тонкостей марки разных машин и давно свыклись со стальным гулом миллионного города. Их понятия о пространстве определялись бульварами, проспектами и площадями, они чувствовали себя дома именно в городе, под люминесцентным освещением, среди многоэтажных зданий, оживленных улиц, магазинов, звона трамваев, рева автомобилей, под небом с крестами антенн, в парках, где деревья, кустарники и зеленые газоны были так тщательно ухожены, что казались ненастоящими.
Место, где чаще всего собирались мальчики, было заброшенным пустырем, который благодаря упорству отца Иванчо еще не застроили. Пустырь с небольшим холмом, возвышающимся на самом его краю, находился как раз в углу микрорайона. От улицы пустырь был отделен низким покосившимся забором с одной стороны и каменной стеной — с другой. За дощатым забором, посреди просторного двора, стоял желтый крашеный дом. Там на втором этаже жил Иванчо Йота.
И оттого что дом находился совсем рядом с пустырем, Иванчо чувствовал себя счастливчиком: достаточно посмотреть в окно — и увидишь, есть ли кто-нибудь из ребят на площадке. Но в том, что пустырь был рядом с домом, крылись и неприятности. Зимой тут собиралась детвора всего микрорайона кататься с горки на санках и коньках. Все старались съезжать не к кирпично-бетонной стене, а к деревянному забору: что ни говори, в случае чего, когда летишь на санках с горы, врезаешься в доски. Оттого-то доски всегда были поломанные, расшатанные, а в заборе зияли дыры. Тщетно отец Иванчо пытался залатать забор.
Летом тут же гоняли мяч. Места было все же маловато, и поэтому забивали мяч в одни ворота, состязались, кто лучше забьет и кто быстрей отобьет мяч. А ворота расположены у того же забора. Каждый неотразимый удар Спаса в каменную стену разносился по этажам орудийным залпом, жильцы так и вздрагивали от неожиданности. Удар в забор был помягче, но тоже хорош: одной-двух досок в этой и без того сильно расшатанной изгороди как не бывало!
Высокий, сутуловатый, словно стесняющийся своего роста, издерганный бухгалтерской работой, отец Иванчо смотрел на свой дом как на оплот спокойствия и независимости. Каждую субботу и воскресенье он надевал старые брюки и возился во дворе или в доме, стараясь починить, что только можно. То менял черепицу на крыше с риском поскользнуться и грохнуться на каменные плиты во дворе, то подмазывал известкой цоколь, то красил оконные рамы, а весной белил известью стволы плодовых деревьев в саду. Больше всего хлопот доставлял ему все-таки забор — отец то и дело прибивал и укреплял расшатанные доски, и все это время Иванчо должен был стоять рядом и помогать отцу. Жильцы нижнего этажа палец о палец не ударили, чтобы навести порядок во дворе и в доме. Больше того, они беспрестанно хлопотали, чтобы дом снесли, а на пустыре построили большой жилой массив. Так что упорство отца Иванчо помогало мальчикам сохранить площадку для игр, но с другой стороны, он постоянно воевал с озорниками, которые не оставили в заборе целой доски.