Радий Погодин - Я догоню вас на небесах
В декабре, когда я пришел к ней получать зарплату и карточки, она позвала меня к себе в кассу, там у нее была печурка и охапка наколотых досок - похоже, от кузова бортовой машины. И табурет. Я сел.
- Погрейся, - сказала она очень тихо и без улыбки. Похоже, на улыбку у нее уже не было сил.
Когда я немного согрелся и приготовился задремать, она сказала, не высоко, но сильно взмахнув руками:
- Раньше, бывало, эта комната по щиколотку - все деньги. Шофера сдавали выручку. А я бросала, бросала на пол. Потом складывала их в пачки. - Изольда пододвинула ко мне ведомость. - Распишись здесь и здесь. - Она поставила карандашом птички против моей фамилии и фамилии слесаря Диконького.
- Ему отнести? - спросил я.
- Он умер. Возьмешь себе. Пригодятся. Расписывайся-то не своей фамилией.
Нет, она была все же падшая. Я не знал, что ей ответить, и ответил так:
- Коля бы этого не одобрил.
- Коля бы не одобрил. Он был совсем молодой. А мама твоя взяла бы. Она знала, что такое нужда, - как двух парней вырастить. Ты был очень здоровый, как бычок. Расписывайся - пригодятся.
Я расписался, и мой брат Коля как бы отдалился от меня. И "Галактика" Марата Дянкина потеряла возможную звезду. Она была сильно закопченная, эта "Галактика". На нее оседали дым печурки и копоть коптилки.
Я сидел дома, жег книги и рассматривал картинки Доре к "Дон Кихоту". Хотел сжечь. Но Рыцарь Печального образа был из блокады. Художник Доре все предвидел и нарисовал его ленинградцем. Но он не предвидел меня, сжигающего в печурке книги. Я хотел было оторвать обложки, хотел расчленить томик на тетрадки. Но Рыцарь ехал на Росинанте через мою комнату - это был Коля. За ним на осле поспешал Санчо Панса, зажав под мышкой жареного петуха. Санчо Панса был Марат Дянкин. Он был неправильный Санчо - он бы заслонил Колю от града камней.
Но надо ли было заслонять Рыцаря? Камень, брошенный в него, попадал в нас.
Как-то я увидел "Дон Кихота" у Коли в руках. Он его читал!
- Ты что? - сказал я. - Это же для детей. - Я был очень спортивный шестиклассник. Коля только что к нам пришел в хорошо отутюженном новеньком шерстяном костюме, с галстуком, мерцающим, как халцедон, и в белоснежной рубашке.
- Сними и повесь, - сказала ему мама. - Мне твои "кустюмы" отпаривать некогда.
Но она стала бы отпаривать их даже по ночам. Коля повесил костюм свой на плечики. Мама покрыла его ветхой простынкой, как зимние вещи. И все же надевать костюм она часто Колю просила. И любовалась своим сыном. И, наверно, вспоминала в такие минуты Фрама.
Однажды они пошли на танцы - мама выглядела очень молодо. Работа, иногда по две смены, не старила наших мам.
Коля вернулся с танцев с подбитым глазом. Какой-то мамин ухажер врезал ему от ревности.
- Чего же ты не сказала, что он тебе сын? - накинулся я на маму. Она подзатыльник мне не дала, чтобы я осадил, засмеялась неприятно, во весь голос.
- Да говорила, но он же, кобель, не поверил. Он думает, я и замужем не была, что я девица.
На следующий день этот "кобель" к нам пришел, здоровенный, яростно выбритый парнина с высоко стриженным затылком - под "бокс" и хрящеватыми чуткими ушами. Коле сказал "извините", маму назвал "Анна Гавриловна", а меня на лестницу вызвал.
- Слышь, пацан, не обманываете, она не сестра ваша?
- Да мама...
- А я свататься хотел. Ну, тогда извините. Что ж...
Рыжий летчик был младше матери на семь лет, а этот совсем на пятнадцать.
Вот и сидел Коля с синяком под глазом и читал "Дон Кихота".
- Это для всех, - сказал он. - Это как небо.
- Лев Толстой гениальнее.
- Может быть.
- Он тронутый.
- Тронутый, - согласился брат. У него были очень ясные глаза: если у меня они были как два маленьких серых булыжника, чуть в синеву, то у него, может быть, те же камни, но на дне веселого ручья. У него даже задумчивость была веселая, какая-то напевная.
- Он не был душевнобольным, - сказал Коля. - Но тронутым безусловно. Смотри, как здорово: тронутый идальго въезжает в мир на своем Росинанте, и оказывается, что мир густо населен умалишенными. Пока тронутого Дона нет, общего сумасшествия не видно: всюду грязь - и все грязны. Художники говорят: чем больше грязи - тем больше связи. В жизни каждый цвет существует с добавкой "грязно": грязно-голубой, грязно-зеленый, даже грязно-черный. А тут въезжает на Росинанте рыцарь ослепительно чистый. Тронутый в сторону чистоты. Ты понимаешь, что мы видим?
- Понимаю, - сказал я. Но сам я этого не видел, и мне в оправдание было лишь то, что сам я тогда "Дон Кихота" не читал - пробовал, но скуку от него не одолел.
Брат объяснил, что позже этот прием, но с обратным знаком, использовал Гоголь в "Мертвых душах", где мошенник Чичиков на фоне российских негодяев выглядит чуть ли не образцом благородства. Гашек использовал прием Сервантеса прямодушно: солдат Швейк у него тоже сумасшедший, даже со справкой. И на фоне нормального сумасшедшего армия Вильгельма выглядит толпой идиотов и воров. Остап Бендер у Ильфа и Петрова - тот же прием.
"Золотого теленка" я еще тоже не осилил, эта книга мне тоже казалась глупой и скучной. Брат знал о моих затруднениях - глаза его смеялись.
- Конечно, - говорил он. - Глупо сражаться с баранами, если это бараны. Но если это народ...
- А почему его каторжники побили? - спросил я заносчиво.
- Если ты каторжника освободил, это еще не значит, что он перестал быть убийцей и вором.
- Но злость берет, такой дурак, - сказал я.
- Ты помнишь клоунов - Белого и Рыжего? - спросил брат. - Тебе всегда, конечно, было жалко Белого? Дон Кихот и Санчо Панса - клоунская пара.
- Не заливай.
- Да нет, так оно и есть. Это еще одно чудо этой книги. Идеи Белого клоуна Дон Кихота столь высоки, что он не кажется нам шутом, но скорее святым. Дон Кихота посвятил в рыцари трактирщик. Они альтернативны.
- Что? - спросил я. Хотя мода на иностранные слова тогда была устойчивой, этого слова я не знал.
- Взаимоисключающи, - сказал Коля. - Рыцарь - альтернатива трактирщику. Санчо Панса - трактирщик. Но он сострадает Дон Кихоту, как всякий Рыжий клоун сострадает клоуну Белому. И сострадание это снимает взаимоисключаемость - они могут через сострадание друг к другу сосуществовать. Рыжий клоун знает, что без Белого клоуна людям не справиться с жизнью. Дон Кихот выше религии. Выше Христа. Но он смешон, и потому, слава Богу, люди ему не поклоняются, не городят вокруг него мораль. Смотри, фашисты ходят в церковь, молятся Христу, но Дон Кихота они сожгли на костре. Дон Кихот - разрушитель религий, и у него одна лишь молитва - Дева.
Я возразил, сказав что-то насчет идиотских великанов.
- И великаны, - сказал Коля. - Они не бред собачий. Рабство - это не плен, это наклонность. Мы каждое мгновение готовы подчиняться: "Король убит. Да здравствует король!" Обжорство. Глупость. Мошенничество. Невежество. Нет пороков-карликов - все великаны. Пьянство! Дон Кихот прокалывает бурдюки с вином. Пьянство пока неистребимый великан.
- Тогда зачем сражаться?
- Чтобы не погибнуть. Жизнь - борьба с самим собой.
- А ветряная мельница?
- Это особый великан. Самый страшный. Ветряная мельница - мать машинной цивилизации. По определению Маркса. Сервантес до этого сам допер, в шестнадцатом веке. Машинная цивилизация поработит человеческий разум, заставит наш мозг трудиться только над совершенствованием самой себя. Ветряная мельница истощит землю, прогрызет ее, как червь яблоко. Истощит душу...
А через несколько дней мой старший брат целовался с падшей Изольдой. Я сказал себе тогда, что никакой он не Дон Кихот, а фрайер. Впрочем, Дон Кихот тоже фрайер, придумал себе дуру Дульсинею - деву, наверно, тоже падшую.
"Дон Кихота" я не сжег.
Не сжег! Поставил на полку все три книги, что принес с собой мой старший брат: и "Дон Кихота", и "Пантагрюэля", и Антона Павловича Чехова. Из всех трех книг я прочитал к тому времени только "Каштанку" да "Ваньку Жукова". А вот "Спартака" я сжег, в стужу.
Нужно сказать, лучше всего горела обувь, особенно галоши. У нас в кладовке целый угол был завален обувью со всей квартиры. К тому же мама моя дружила с семьей модельного сапожника. Я знал, что у сапожника на чердаке ларь с обувью - старой, конечно. Спалив свою, я пошел на чердак. Ларя не было, кто-то расколол его на дрова, но обувь валялась кучей. Модельный сапожник по просьбе трудящихся занимался еще и починкой. Старую обувь, которую ему те же трудящиеся отдавали за так, он пускал на заплатки.
В нашем доме не было команды ПВО по тушению зажигалок, на нашу окраину в Гавани немец их не бросал. Чердак был пуст, и я, беспрепятственно нагружая наволочку, перетащил обувь к себе. Вниз по лестнице тащить мешок было не очень трудно - я его по перилам скатывал.
На последнем заходе я встретил на чердаке старика - соседа по площадке. Он стоял у слухового окна, смотрел на город. Город был хорошо виден - наш дом был высок, стоял на пустыре. Старик даже и не посмотрел на меня. Он был гордец. До войны некоторым счастливчикам повезло у него побывать. Они рассказывали чуть не с ужасом, но обязательно шепотом, о чудесных рыбах, сверкающих, как драгоценные камни, и раковинах невиданной красоты.