Юрий Коринец - В белую ночь у костра
Побродив по сухой воде и набрав морских звёзд, и раковин, и камней, и кисти ярко-зелёных водорослей с мясистыми стеблями и листьями, с жёлтыми продолговатыми шишечками на стеблях, похожими на недозревшие виноградины, мы отнесли своё добро в старый, прохудившийся морской карбас, стоявший далеко на берегу, на песчаном холме. Карбас, стоял величественно. Это был старый морской ветеран, он стоял, повернув нос к морю, увязнув кормой в песке и чуть накренившись на левый бок. Он стоял здесь, как памятник поморской славе, хотя вовсе не был памятником, а просто старым разбитым карбасом. В боках его зияли чёрные дыры, и рёбра выступали наружу, а сам он весь побелел на солнце. На таких карбасах, рассказывал Порфирий, поморы ходили на зверобойный промысел до самой Норвегии, огибая Кольский полуостров.
Рядом с карбасом, немного в стороне, торчал из песка огромный, выше человеческого роста в несколько раз, поморский крест, тоже выцветший, поседевший на солнце. На нём тускнела маленькая медная иконка — складень, — покрытая отлетевшей во многих местах голубой и белой глазурью, и изображён был на ней святой Николай — покровитель всех странствующих на море. Порфирий сказал, что этот крест поставлен в память погибших, не вернувшихся с моря. По берегам Белого моря много стоит таких крестов.
Глядя на этот крест и на карбас, вспомнил я рассказы дяди о ссылке, как они бежали по Онеге через залив, бежали ночью, зимой среди льдин, когда всё вокруг было покрыто снегом и не было солнца — оно тогда вообще не показывалось, совершая свои круги по другую сторону земного шара, над Южным полюсом.
Где-то здесь, на берегу, лежало сердце Бакрадзе, дядиного товарища; дядя сказал, что оно лежит на этом берегу, но далеко отсюда, ближе к горлу Белого моря, — лежит в полном одиночестве среди серых камней. В ту далёкую ночь только костёр, на котором горел Бакрадзе, освещал маленькую точку в кромешной полярной тьме, а сейчас вокруг было светло и весело, на море был полный штиль, было межонное время, прекрасное время на Севере, тихая середина лета.
Стало жарко, и мы с Митей искупались. Вода в море была холодной, но не такой холодной, как в Ниве, — в Ниве вода просто ледяная, а здесь она была не ледяная, потому что здесь было море и залив, и поэтому мне, как закалённому человеку, было совсем не холодно.
Искупавшись, мы полезли в карбас. Мы влезли ему в грудную клетку; там были широкие щели в обшивке, и внутри была полумгла: солнце пронзало внутренность карбаса жёлтыми лучами, чистыми и прозрачными, потому что в них не было пыли. Здесь, на берегу, вообще не было пыли. Сквозь дырку в палубе вылезли мы наверх и уселись на тёплые доски под солнцем.
— Давай играть в крушение! — сказал Митя. — Это наш корабль, и мы плывём по морю зимой из Норвегии. С пассажирами. И терпим крушение… все погибаем? Давай?
— Давай, — согласился я.
— Чур, я кёптеном! — крикнул Митя, вскочив с места, — А ты боцманман!
— Почему боцманман, а не боцман?
— Веселей дак. Так папа говорит. Он всегда так говорит…
— Есть! — сказал я. — А что мне делать?
— Ты успокаивай пассажиров… Как будто всё хорошо, чтобы они не убивались, что попадут в Гусиную землю.
— В какую Гусиную землю?
— В землю мёртвых. Туда все попадают, кого море возьмёт.
— Идёт! — сказал я.
— Так держать! — закричал вдруг Митя и побежал на нос корабля.
— Есть так держать! — сказал я.
— Ветер Всток! — заорал Митя. — Пошто пассажиры колготят дак?
— Есть Всток! — крикнул я. — Сейчас я их успокою!
— Скажите им, что через час все будут на земле! Пусть не убиваются!
— Есть сказать, что через час они будут на земле!
— На Гусиной, боцманман, на Гусиной! — свирепо захохотал Митя. — Ха, ха, ха! Хэ, хэ, хэ! Успокойте их!
Я тоже дико захохотал, а потом закричал:
— Товарищи пассажиры! Прекратите панику и волнения! Всё идёт отлично! Через час вы будете на земле! Мои дорогие!
— Спасибо, боцманман! — проникновенно сказал Митя. — Как наша пробоина? — спросил он тихо.
— Матросы черпают воду, — сказал я шёпотом. — Но дело плохо!
— Повторите! — заорал Митя. — Я вас не слышу! Ветер! И взводни гудят!
— Матросы черпают воду! — заорал я что было сил. — Всё отлично! Шлюпки разбиты! Идём ко дну!
— Свистать всех наверх! — заорал Митя.
— Есть свистать всех наверх! — Я вложил в рот два пальца и свистнул.
— «Прощайте, товарищи! Все по местам!» — громко запел Митя, стоя на носу с откинутой назад головой.
— «После-едний пара-ад наступа-ает!..» — подхватил я.
— Э-ге-ге-ге-ей! — услышали мы вдруг.
Мы обернулись и увидели дядю. Он быстро шёл к нам, почти бежал, с высокого гладня — горы над морем.
Мы соскочили с карбаса и побежали навстречу. Дядя был чем-то взволнован, это я понял ещё на расстоянии. Он спешил, увязая ногами в песке и широко размахивая руками.
Когда я подбежал к дяде, он остановился, глядя на меня сверху вниз, и спросил, прищурив глаза и переводя дыхание:
— Доннерветтер! Что ты там натворил?
— Где?
— Не знаю где! Тебя Пантелей Романович вызывает!
Я увидел, как сразу побледнел Митя, уставившись на меня со страхом. Мне стало нехорошо, кровь прихлынула к сердцу, и оно горячо застучало.
— Я ничего не натворил! — крикнул я.
Я действительно ничего не натворил. Но мало ли что бывает.
— Не знаю! — сказал дядя мрачно. — Пантелей Романович сказал, чтобы тебя немедленно привели к нему…
Мы пошли вверх по склону…
Пантелей Романович ждал нас на крыльце избы. Под окнами на лавочке сидели Порфирий и его жена. Лица у них были серьёзные.
— Вот он, разбойник! — сказал дядя Пантелею Романовичу.
Дядя отошёл в сторону моря. Митя замер с открытым ртом, глядя то на меня, то на дедушку.
Пантелей Романович стоял на крыльце, длинный и худой, его белые волосы, тронутые желтизной, и длинная белая борода ярко освещались солнцем на тёмном фоне раскрытой двери. На старике была синяя в белый горошек рубаха и чёрные штаны, заправленные в тюленьи бахилы — высокие, до колен, сапоги.
Голубые глаза смотрели строго и весело.
— Дай-ка руку дак! — сказал он высоким голосом. — Пойдём в избу.
Мы вошли в полутёмные длинные сени, прошли в самый конец и полезли вверх по крутой лесенке, на второй этаж. Левой рукой старик придерживался за перила, а правой крепко, как клещами, держал меня за руку.
На втором этаже избы тоже был длинный коридор, ограниченный с одной стороны стеной с тремя дверями, а с другой стороны тянулись деревянные перила, за которыми зияла глубокая прохладная темь повети, пахнущая сеном, дёгтем и рыбой; там смутно выделялись в темноте, разбавленной светом крохотного окошка, почки трав, подвешенные к балкам на потолке, и стояли какие-то бочки, бутылки и банки на полу и на полках вдоль стен. Глубина пересекалась занавесями из тёмно-серебристых сетей.
На полу коридора тоже лежали сети, издавая приглушённый запах моря. Под сетями тихо скрипели половицы.
Мы прошли мимо нашей с дядей спальни и остановились перед комнатой Пантелея Романовича. Открыв дверь, он подтолкнул меня в спину. Я переступил порог.
Это была большая комната, вернее, не комната, а целый музей!
Она сразу ослепила меня яркостью красок, сверкавших в рассеянном свете окна, выходившего на север. В комнате пахло клеем, и деревом, и масляными красками. Напротив двери, перед окном, стоял стол, справа от окна — верстак, заваленный деревянными брусками и стружками, в тёмном углу над верстаком мерцали иконы, налево от окна стояла зелёная железная кровать, застеленная разноцветным лоскутным одеялом, ещё была табуретка перед столом и кресло в углу за кроватью, и за креслом — зеркало, больше мебели не было. Но зато везде висели картины и стояли игрушки: на полу и на полках вдоль стен, и на столе, и на верстаке, и под кроватью, и под столом, и ещё игрушки были свалены в кучу на полу возле двери и насыпаны в деревянные ящики, и сами игрушки были все деревянные, раскрашенные и нераскрашенные, потемневшие от старости и совсем беленькие, из свежего дерева, величиной с бутылку и совсем маленькие, с напёрсток, лежащие, и стоящие, и сидящие, и прыгающие на месте.
Здесь были медведи и лошади, и разные странные рыбы, и матрёшки, и мужики, и бабы, и птицы, и коляски, и раскрашенные туески — чего-чего только здесь не было!
По стенам ещё висели картины, тоже большие и маленькие, тоже яркие и тёмные, с разными зверями, мужиками и бабами.
Пантелей Романович сел в кресло под зеркалом.
— Это вы сами делаете? — спросил я.
— Конешно, — сказал он. — Выбери себе вот, что понравится. И возьми.
— Насовсем?
— Конешно, насовсем, — кивнул он головой.