Анатолий Ким - Белка
Вышли наконец на округлую поляну, посреди которой смутно виднелась небольшая купа молодых берез. И под этими березами Митя увидел темные глыбы. Это были лоси, небольшое стадо, среди них находился и тот, безрогий, который привел Митю. Он подошел к зверям и остановился напротив громадного быка, с широкими лопатами роговых отростков. Подняв голову, не мигая, старый лось долго смотрел на Митю. Остальные звери тоже разглядывали его, застыв, словно изваяния. И вдруг рогатый бык, двинувшись вперед, приблизился к Мите, тяжело качнулся, опустился на колена передних ног и ткнулся рогами в землю, как бы совершая поклон. Затем он подогнул задние ноги и лег совсем, глубоко вздохнув при этом, - теплый смрад его дыхания коснулся лица Мити. Остальные лоси бесшумно подошли и стали по сторонам от вожака, обернувшись мордами к Мите. Вид лежавшего перед ним старого лося почему-то напомнил ему Февралева, детдомовского столяра, который, бывало, после всех своих неудач и огорчений дня принимал у себя в каморке стаканчик водки и укладывался спать на деревянную самодельную кровать. По крайней мере, вздыхал он точно так же, и утомленно моргал глазами, и беззвучно жевал губами. И Митя понял: лоси призвали его к себе, чтобы предложить: будь с нами, стань одним из нас, если хочешь того...
Митя присел под низкой раскидистой сосною и вторую ночь прокоротал в лесу, недалеко от лосиного становища, слыша мирные вздохи, пофыркивание и постукивание рогами о дерево. К рассвету старый бык поднялся с земли, поднялись и другие, что тоже прилегли рядом; минуту они постояли, высоко подняв головы и глядя на прикорнувшего под елкой Митю, затем быстро и беззвучно исчезли в чаще. И Мите показалось, что кто-то из них вдали засмеялся коротким мужским смехом. Он улыбнулся, встал и пошел куда глаза глядят. "Нет, братцы, - думал Митя, - не могу я стать одним из вас, не могу уйти с вами, потому что я художник и у меня дело еще не сделано. Но спасибо спасибо, братцы, за вашу доброту". Митя вскоре выбрался на шоссе - и внезапно в лицо ему ударил тугой и прохладный ветер жизни.
ЧАСТЬ III
Сидел ворон на дубу и, зажав корявой лапой медную трубу, пытался сыграть на ней, однако острый клюв его не был приспособлен для подобного занятия, и громадный черный ворон огорченно крякал и вертел башкою, разглядывал бесполезный инструмент то одним глазом, то другим. Из поднебесного облака спустилась, сидя на качелях, девица в сверкающем длинном платье, качнула ножкой на ворона: кыш! - а затем кинула в него апельсиновой коркой. Ворон тяжело взмыл, труба полетела мимо края обрыва, на котором стоял дуб, в грохочущем море, и на крутом гребне набегающей волны закувыркались два дельфиненка, а труба, жарко сверкнув на солнце медью, канула в глубину, и тогда дельфиньи дети, встав торчком и махнув хвостами, ушли вниз головою в пучину. Это присказка, не сказка, сказка будет впереди.
Дельфинята, которые сначала подрались на волнах, а потом помирились в зеленой пучине, поймав трубу и по очереди весело трубя в нее и наполняя подводный мир оглушительными руладами неумелой музыки, молодые дельфины вновь ринулись вверх, вверх. Океан для них был свободным небом, в котором они и резвились в веселии самых радостных, чистых чувств, и их легкое парение было еще не всем счастьем, подвластным им, - над серебряным блеском тончайшего океанского потолка начиналось подножие еще одного, высшего, неба, воздушного голубого, серого или белого, - куда на мгновенье, похожее на плавно закругленную вечность, выбрасывался и взмывал и нехотя возвращался назад прыгнувший из воды дельфин.
Им никто не страшен, ибо они самые быстрые и сильные в морской стихии существа, - и как они могу смириться с неволей и резвиться на потеху тем, кто неимоверным коварством сумел их пленить и загнать в неволю? В Австралии жил ученый дельфин Торп, который вставал из воды и, держась на хвосте, совал плавник в руку человека и на весь дельфинарий заливался визгливым душераздирающим смехом. Чему он радовался, дурачина, и на что он променял свободу свою носиться по волнам? Неужели для него она ничто, и пара тухлых рыбок, которых бросают в его ликующую пасть, значит больше синей воли и яростной погони за косяком серебристых сельдей?
Расскажу об одном знакомом дельфине, который сбежал с Курского вокзала в Москве, ночью сиганул из цистерны, в которой его везли, и сначала по железнодорожным путям, затем по закоулкам кое-как допрыгал до Москвы-реки. День-два проплавал он от Котельнической набережной до Филей и обратно, вполне довольный необычностью своего нового положения и яркими красками незнакомого великого города. На третий день стало скучновато дельфину, ибо он по характеру был общительным и одиночества не выносил. Стал понемногу ночами вылезать на берег и приучаться ходить. Через некоторое время ходил уже вертикально, стоя на хвосте, и мог обогнать какую-нибудь старушку с авоськой, в которой обычно лежат бутылка кефира да городская булочка, и, не дрогнув, сталкивался с каким-нибудь наглым типом в очках, с бородкою, который прет себе и, несмотря на свою бородатую внешность, пихается локтями. А вскоре дельфин осмелился уже днем выходить на землю и чинно прогуливался взад-вперед по Кадашевской набережной, глядя на то, как толпы туристов и иностранцев валом валят в направлении Третьяковской галереи.
Разумеется, люди его видели, но он столь ловко воспользовался старым солдатским ремнем и шляпой, брошенными кем-то в реку и подобранными им, и так хитроумно прищуривался, что его принимали, очевидно, за иностранца и особенного внимания на него не обращали. Однажды я столкнулся с ним нос к носу на Якиманке и от удивления присвистнул, но дельфин подмигнул мне и, приподняв кончик плавника, дал знать мне, чтобы я помалкивал, не привлекал внимания зевак. После этого он пристроился ко мне, взял под руку, и мы тихонько пошли в сторону Балчуга.
Дельфин, какими судьбами вы оказались здесь, спросил я на том беззвучном эсперанто, которым пользуются все звери и птицы. Теми же, очевидно, что и вы, сэр белка, отвечал дельфин, избрав почему-то английский манер. Но я все же лесной житель, и воздух земли мне не опасен, говорил я. Видите ли, - он в ответ, - я ведь тоже дышу воздухом, и у меня на затылке ноздря, а не жабры; но моя кожа, вы правы, долго не может пребывать на воздухе, она портится от этого, сэр, и я вынужден не отходить далеко от реки. Хочу вам признаться, безделье мне изрядно надоело. В питании я не ограничен, в Москве-реке, слава богу, водится еще рыбка, вода довольно чистая, если не считать некоторой доли мазутной пленки на поверхности, так что я жаловаться особенно не могу. Но мне скучно, и я хотел бы чем-нибудь заняться. Что бы вы желали делать, сэр, спросил я, к чему у вас склонности? О, я с удовольствием стал бы продавцом в магазине живой рыбы, сказал он. Продавцом, сказал я, быть в наше время трудно без знания бухгалтерии, вы имеете хоть какое-нибудь представление об этой науке? Никакого, ответил он. И я тоже никакого, сказал я, и мы оба рассмеялись. А могли бы вы рисовать, спросил я. Рисовать? Нет, не пробовал, но можно попробовать, мне кажется, у меня есть склонность именно к этому занятию.
На следующий день я принес с собою альбом и мягкий карандаш, и мы, усевшись на парапет, начали первый урок рисования. Как я и предполагал, мой ученик оказался весьма одаренным, и когда для примера я нарисовал прыгающего над водою дельфина, мой ученик набросал целую дюжину дельфинов в прыжке, причем каждый из них был с таким отлично переданным движением, что просто ахнуть, да и только. Вскоре я притащил раскладной мольберт, акварельные краски, и мы принялись за этюды. В цвете он оказался слабее, что-то сильно все зеленил, холодил, а теплые тона вообще передавать не умел. Но я решил, что он вполне готов для того, чтобы сработать какой-нибудь простенький медицинский плакатик.
Ах, какие бывают странные закаты в пустынях Австралии, если бы ты их мог видеть, мой друг, обучающий рисованию приблудного дельфина, если бы ты видел эти закаты, это шаманское наваждение теплых, горячих тонов, замер бы от восторга, и твое акварельное мастерство нашло бы достойное применение. А тихие, крадущиеся, пепельные фигуры голых аборигенов, которые собираются к месту пляски, постукивая копьями о наручные браслеты, и рдеющие отраженным светом скалы, песчаные холмы, и раскидистые, темные эвкалипты на фоне расплавленных, текучих небес!..
Я столько раз вспоминал тебя, дружище, и открылось мне, что дело наше пустяк, простое размазывание краски, коли оно не вызвано к жизни предельным страданием человеческого духа или любовью одного человека к другому. Я не мог упиваться красотою австралийских закатов в пустыне, потому что я был один среди аборигенов, которые притопывали и подпрыгивали, тряся животами, набитыми кореньями, ящерицами и насекомыми. Я смотрел на красоту совершенно один, и это поразительно бесплодное и печальное одиночество, - да, я знаю это бесплодное и печальное одиночество, и я тоже знаю, и я - ибо мы художники и мучаемся со своими кистями и красками лишь потому, что не можем, не согласны созерцать красоту в одиночестве, мы не выносим сердцем своим надмирной гармонии горнего дома твоего, Пастырь Звезд, и должны как-нибудь донести до другой человеческой души свой мучительный, безмолвный восторг.