Ольга Клюкина - Эсфирь, а по-персидски - звезда
Шаазгаз ещё раз зачем-то плюнул к себе под ноги и скрылся за кустами, и Мардохей почувствовал облегчение. Но потом в душе его начала вскипать непонятная обида, злость, но больше всего - страх за Гадассу. Настолько сильный, что он мысленно увидел её, в простом платье, сидящую поджав ноги, возле очага, в углу...
4.
...маленькой кухни.
Гадасса сидела на низкой скамейке в углу маленькой кухни и смотрела, как Мара, жена Мардохея, готовила лепешки из ячменя и как руки её то и дело мелькали в воздухе при свете огня от очага.
На кухне приятно пахло закваской, одна лепешка в большой сковороде с круглой дырочкой посередине уже подрумянивалась, и её сытный, ароматный дух перебивал все остальные запахи в доме.
Гадасса нарочно устроилась в темном углу, где её почти что было не видно, на низкой скамеечке, на которой прежде так любил сидеть маленький Хашшув, и делала вид, что перебирала чеснок - хороший она складывала обратно в мешок, а подпорченный - очищала и бросала в миску, чтобы Мара могла его потом использовать для приготовления какого-нибудь кушания.
Но дело двигалось медленно, очень медленно, потому что Гадасса подолгу даже не притрагивалась к чесноку, а, как завороженная, разглядывала из своего угла Мару - её толстую, покрытую веснушками щеку, освещенную огнем очага, руки, ловкие пальцы - и никак не могла решить для себя один важный вопрос.
Мара, жена Мардохея, никогда не была красавицей, а сейчас не всякий назвал бы её даже просто миловидной женщиной. Красивыми у неё были только густые, рыжие волосы и маленькие, ловкие руки, - вот что неожиданно открыла для себя сейчас Гадасса.
Мало того, Мару можно было назвать рябой из-за веснушек на лице и на руках, а когда она одевалась в жару в легкое платье, на её плечах и спине тоже виднелись неприятные, рыжеватые крапины, как у рябой курицы. Глаза у жены Мардохея были какого-то неопределнного, болотного цвета - то ли карие, то ли зеленые, но совсем невыразительные и маленькие, и нос у Мары нельзя было назвать достоточно прямым, и бледные губы давно уже не способны были вызывать мгновенное желание их целовать, тем более она никогда не имела привычки подводить их края пурпурным карандашом.
Что касается фигуры, то Мара была уже чересчур толстовата для своих лет, и походкой чем-то напоминала неловкого медвежонка, особенно когда выходила из дома на людную улицу или на рынок.
Да, пожалуй, только руки Мары, сейчас обнаженные до плеч и быстро мелькающие в воздухе, на которых маслянисто поблескивали остатки теста, Гадасса все же могла бы назвать красивыми, и особенно - ловкие, длинные пальцы. По вечерам Мара любила играть для детей на маленьких гуслях, а иногда Гадасса слышала, как она играет только для одного Мардохея, и в такие моменты музыка казалась почему-то особенно тоскливой и безнадежной, вызывая слезы.
И сейчас Гадасса не отрываясь, невесть сколько времени, смотрела на руки Мары, словно на неё вдруг нашел столбняк или странное наваждение.
"Как же могло выйти, что такой красивый, самый красивый человек в во всм мире - Мардохей! - мог себе выбрать такую некрасивую жену? - вот о чем думала Гадасса, и от этих мыслей у неё даже делалось горько во рту, как будто бы она незаметно объелась испорченного чеснока. - Где же здесь справедливость? Ведь он любит её, по-настоящему любит, я же вижу это...Но за что? Даже само её имя - Мара - означает "горькая", и это так и есть."
Мара тоже мельком взлянула на Гадассу и снова нагнулась над своим тестом. Ее умиляло, что приемная дочь, взрослая уже девушка, сидела сейчас на любимой скамеечке Хашшува, смешно подобрав под себя ноги.
Про себя Мара гордилась чудесным превращением Гадассы в настоящую красавицу: разве не она подсовывала ей лучшие кусочки за обедом, освобождала от тяжелой работы, и чаще повышала голос на непослушного Вениамина, чем на бедную сироту? Но не только красота девочки стала наградой им с Мардохеем за немалые труды, но также и ум Гадассы, редкая память и сообразительность.
До недавнего времени дочь каждую неделю, без пропусков, посещала собрания для девушек в доме Уззииля, и только теперь вдруг потеряла к ним всякий интерес, а сегодня, вместо того, чтобы побыть с подругами, снова молча сидела на кухне возле очага. А вчера Гадасса снова плакала и просила, чтобы Мардохей поскорее отвел её во дворец, потому что она стала ничем не хуже тех девушек, которых со всех областей привозят посыльные для царя Артаксеркса.
А Гадасса и впрямь поначалу с немалым интересом слушала пересказ Уззиилем Моисеевых заповедях - книжник нарочно устраивал подобные беседы отдельно для иудейских мальчиков и девочек старше двенадцати лет, чтобы обсуждать наиболее волнующие для них тех темы. Например, с девушками, Уззииль говорил о грешных браках и любовных связях, потому что многие из них, в том числе и Гадасса, как раз достигли такого возраста, когда все их помыслы занимали мечты о супружестве и женском счастье.
"Никто ни к какой родственной плоти не должен приближаться с тем, чтобы открыть её наготу!" - вот с чего начал Уззииль, поднимая вверх руку со сточенным ногтем на указательном пальце, которым он привык подчеркивать на свитках и в книгах наиболее важные для понимания места.
И Гадассе с первых же слов сделалось жарко, и её сердце забилось где-то в животе, потому что вся она была в этот момент - одна плоть, грешная, живая плоть.
По всевышним законам, от которых зависила человеческая жизнь и смерть, выходило, что почти все любовные связи, кроме мужа с женой, считались беззаконными и неугодными в глазах невидимого Бога, и даже нагота перед собственным мужем была грехом, хотя все же не таким тяжким, как все остальные.
Нельзя видеть наготы отца и матери!
Нельзя видеть наготы любой другой жены своего отца!
Нельзя видеть наготы своей сестры!
Нельзя видеть наготы своей сестры по отцу!
Нельзя видеть наготы брата!
Нельзя, нельзя, нельзя...
Гадасса выслушивала все эти правила с особым прилежанием, которое не укрылось от глаз Уззииля. Он удивлялся её хорошей памяти и тому, что приемная дочь Мардохея умела слово в слово повторить любой из его уроков.
Законов о любви и супружестве, которые Господь продиктовал Моисею на горе Синайской, было много, но все же ни в одном из них ни разу не говорилось, что нельзя под страхом смерти ложиться со своим двоюродным братом. Наоборот, по словам Уззиля выходило, что во все времена именно такое супружество считалось самым чистым и наилучшим в глазах Господа.
Разве случайно великий Авраам послал своего раба в Месопотамию к Вафуилу, брату Авраамову, чтобы тот именно из его дома привел жену для благословенного своего сына, Исаака? А ведь по родству Ревекка как раз приходилась Исааку двоюродной сестрой.
Точно также поступил и великий родоначальник всех двенадцати колен Израилевых, мудрейший Иаков, который семь лет, а потом ещё семь лет служил у родного дяди за свою двоюродную сестру, прекрасную Рахиль, от которой потом родились Иосиф Прекрасный и Вениамин, далекий предок Мардохея?
Точно также, могло было бы случиться и с Гадассой, если бы на свете не было Мары, первой и единственной жены Мардохея Иудеянина.
А ведь раньше у иудеев было по две, и даже по несколько жен - и это тоже считалось хорошим и праведным делом. Ладно, пусть хотя бы только две, двух вполне досточно, решала про себя Гадасса. Но теперь все иудеи, живущие в Сузах, Вавилоне и других больших городах за пределами земли своих отцов, смеялись между собой над персидскими вельможами и даже над самим царем, которые держали в своих гаремах множество жен, и Мардохей тоже не раз говорил про это со смехом, называя глупой жадностью. Пусть так, но две жены - это почти что как душа и тело...
Вот только кто из них - душа, а кто - тело, одна нетерпеливая плоть?
- Скажи, Мардохей, а кто я для тебя? - спросила однажды после собрания в доме Уззииля Гадасса - ей захотелось, чтобы он вслух назвал её своей двоюродной сестрой, дочерью любимого дяди Абихаила. Кто знает, не натолкнет ли его это вскоре и на другие мысли?
- Не понимаю, о чем ты? - удивился Мрдохей.
- Но ведь я тебе двоюродная сестра, разве не так? Я твоя двоюроная сестра, как была Рахиль - Израилю? - подсказала Гадасса, заглядывая ему в глаза. - Разве не так?
Мардохей задумался. Только он умел так глубоко думать о чем-то, слегка склонив голову на грудь, и, словно бы прислушиваясь к голосу своего сердца, и на лице его в такие моменты не было ни улыбки, ни недовольства, а лишь какая-то детская растерянность.
- Нет, совсем не так, - сказал он наконец. - Я считаю тебя своей дочерью, Гадасса. Дядя Аминадав сказал мне перед смертью: возьми девочку в свой дом и пусть она тебе тоже будет вместо дочери, потому что нет у неё ни отца, ни матери. С тех пор самых пор ты - моя дочь, Гадасса, а это ещё больше, чем сестра.
Он взлянул на девочку и увидел, что она с трудом сдерживает слезы и кусает губы, чтобы не заплакать.