Уле Маттсон - Бриг «Три лилии»
— Память у меня стала никуда, это верно, — ответил незнакомец и без помощи рук, одним языком, передвинул сигару из одного уголка рта в другой. — «Три лилии», говоришь?
Он закрыл глаза.
— Да, да, «Три лилии»! — Миккель даже рассердился. — И ты все равно Пат, хотя сбрил бороду, надел новые брюки и волосы постриг! Скажешь, и эту штуку не помнишь, да?
Миккель достал из кармана зовутку.
— Табакерка, — сказал гость. — Нет, я не нюхаю табак.
Миккель чуть не задыхался от досады. Он выхватил из кармана письмо и поднес к глазам незнакомца:
— А это что? Тоже не знаешь?
Гость взял сигару в одну руку, письмо в другую, потом достал увеличительное стекло:
— Близорукий я, понимаешь, Бил.
Он щелкнул языком и стал читать, местами вслух:
— «Вот я и подумал: мой старый приятель Петрус Миккельсон нуждается в помощи… сами знаете, в каком деле»… — Он замолчал, посмотрел в потолок и пробормотал: — Это в каком же таком деле?
Миккель сжал кулаки.
— Ты знаешь в каком, ты и есть Пат! — крикнул он. Только прикидываешься, затем и бороду сбрил. Ты не хуже меня помнишь, что говорил тогда в сарае, когда мы судовой журнал достали. Не отводи глаза в потолок и не заговаривай мне зубы, Пат О'Брайен! Я своими ушами слышал, как ты сказал: «Думается мне, что в этой корке лежало все клондайкское золото Петруса Юханнеса Миккельсона». Вот что ты сказал! И еще: «Будем дружно, вместе держаться, обязательно отыщем золото». Вот! А на другой день мы пришли, а тебя не было. Но что написано пером, того не вырубишь топором! Не знаю только, как письмо в плотниковом кармане очутилось. Все равно — это ты писал! И зовутка — твоя, хоть она умеет говорить не больше, чем мой башмак! Все то обман был! Вот, на ее, забери!..
Миккель швырнул зовутку на пол и закрыл лицо руками. Наступила мертвая тишина. Лишь Ульрика блеяла на дворе, не могла понять, куда запропастился Боббе.
Чья-то рука погладила волосы Миккеля.
— Бил, — сказал гость, — перестань. Я скажу все, как было. Слышь? Не плачь, все скажу.
Миккель поднял голову. Глаза покраснели, но зубы были крепко стиснуты.
— Я не плачу. И не думаю.
— Ну и хорошо, — отозвался незнакомец. — Но на всякий случай держись крепче за стол, а то пол твердый, падать больно.
А у самого лицо строгое, глаза сузились, губы сжаты вот и пойми его, шутит или нет.
— Понимаешь, Бил, Пат умер, — сказал он.
Тихо, до чего тихо вдруг стало на кухне. Миккель обмер. Сначала Боббе, теперь Пат… И все в один день!
— Умер? — прошептал он.
— Мертв как камень. Даже еще мертвее. Ты сейчас поймешь почему.
— Провалился под лед? — чуть слышно спросил Миккель.
— Хуже, — отвечал незнакомец. — Следы на льду были, они кончались у протока. Так мне на островах сказали. Но следы Симона Тукинга. И палка его лежала рядом. На ней буквы вырезаны: «С. Т.».
Миккель ущипнул себя за ногу. Больно! Значит, не снится. Боббе, Пат, Симон Тукинг… Кто следующий?
— А кто же Пата убил?
Человек, который не был Патом, выплюнул погасший окурок и прикусил губу. Глаза его моргали, но не от дыма.
— Никто, — сказал он. — Потому что Пат О'Брайен никогда не существовал. Чего ты стоишь с разинутым ртом, Миккель? Сядь! Ты же дрожишь весь, как лист.
Но Миккель не хотел садиться. И вообще ему надо бы выйти. Вон овечка блеет, и…
Человек, который не был Патом, поймал Миккеля за руку. Он стал еще строже прежнего и хотя выглядел усталым, но пальцы у него были сильные.
— Никуда ты не пойдешь, Миккель Миккельсон. Садись!
— Не буду сидеть! — вскричал Миккель. — Пустите!
— Я понимаю, — продолжал гость. — Ты подумал так: этот Пат отыщет тебе отца — замечательного отца, которого ты себе придумал, когда лежал и мечтал вон на той кровати! Дурачок! Послушай, что я тебе скажу: твой отец был плут и мазурик! И не отворачивайся, Миккель Миккельсон, не прикидывайся, будто не слышишь. Бездельник он был, никудышный человек! Вот и скажи теперь: был бы ты ему рад, такому?
Миккель вырывался, но незнакомец держал его крепко:
— Отвечай! Да не криви душой, Миккель Миккельсон! Если бы отец заявился сюда нищий, как крыса, как бы ты его встретил, а? Кинулся бы ему на шею? В лохмотьях, словно старьевщик, и без гроша в кармане… Чем бы ты после хвастался в школе, а? «Вот мой отец!» Сказал бы ты так, Миккель Миккельсон? «Бывший матрос с затонувшего брига „Три лилии!“» А? Сказал бы? «Только что домой вернулся, принес мешок тряпья и двенадцать медных грошей!» Нет, дорогой Миккель, ты бы плюнул в его сторону, вот что бы ты сделал!
Миккель нахмурился, сердце его бешено колотилось.
— А не плюнул бы, так, во всяком случае, молчал бы и стыдился такого отца, — продолжал гость. — Вот почему даже лучше, что Пат умер.
— Нет… нет… — забормотал Миккель.
— А как бы ты поступил? — робко спросил незнакомец.
Миккель посмотрел на человека, который не был Патом, потом на фотографию отца на стене, под засиженным мухами стеклом, и на глазах его появились слезы. Он думал о белом коне, который никогда не будет шагать через Бранте Клев, о противных ребятишках в деревне, которых никто не проучит…
— Я… я бы угостил его кофе, — тихо произнес Миккель, — и накормил бы, если бы он пришел голодный. А после…
— После?.. — подхватил человек.
— После я показал бы ему, что лежит у меня в дуплистой яблоне возле сарая.
— Что же у тебя там лежит, Миккель? — Голос незнакомца звучал чуть слышно.
— Вообще-то об этом только ему можно знать, — сказал Миккель. — Вот. Но так и быть: у меня там десять серебряных риксдалеров. Учитель Эсберг дал, когда я два года назад вытащил из проруби Туа-Туа. Я сверху чернильные орешки положил, чтобы серебро не почернело. Говорят, помогает.
— Что же ты сделаешь с риксдалерами?
— Отцу отдам. Если они ему нужны… и если я ему нужен. У меня заячья лапа в правом башмаке, да он, верно, забыл. А придется рассказать… Кто его знает, может, он тоже плюнет и закричит: «Хромой Заяц», как в деревне кричат.
Гость закурил новую сигару, и дым попал ему в глаза.
— А я на его месте остался бы, — неуверенно произнес он. — Десять риксдалеров — не так уж худо! Да к тому же ведь ты говорил, что Петтер Миккельсон тоже не с пустыми руками домой направлялся. Правда, что у него было, попало в карман Симона Тукинга. Может, и Симон, вроде тебя, в дупло спрятал.
Незнакомец стоял, опираясь рукой о печку; дым все сильнее ел ему глаза.
— Вот так-то, — сказал он и вытер лицо рукавом.
Комок паутины на левой щеке отлепился и упал на пол.
Миккель сидел, зажав ладони между коленями, и молча глядел на незнакомца.
— А впрочем, что сказал бы Петрус Юханнес Миккельсон, об этом только он один знает… — заключил гость. Внезапно он громко скомандовал: — А ну, ставь кофе, Миккель Миккельсон! Не реви, как баба!.. Еда тоже есть — вот она, в сумке!..
Миккель только моргнул в ответ. Впервые в жизни он видел, чтобы взрослый мужчина плакал.
Погода в тот день выдалась какая-то нескладная. Тучи то находили, то исчезали опять. Солнце то выглядывало, то снова пряталось. Как раз в этот миг яркий луч упал из окна прямо на фотографию отца на стене. За грязью и следами от мух показалось широкое бритое лицо с плутоватыми глазами. Хоть и старая была фотография, но на левой щеке Петруса Юханнеса Миккельсона отчетливо виднелась бородавка.
Такая точно, как у человека, который стоял возле печки.
— Вы вернулись домой навсегда, отец?! — прошептал Миккель.
— Навсегда, сынок, — ответил человек у печки.
Глава двадцать вторая
КТО ТАКОЙ ЮАКИМ?
Что скажет бабушка Тювесон?
Ведь она ничего не знает: ни что Бранте Клев раскололся, ни что вернулся Петрус Миккельсон.
Бабушка с самого утра стояла в овчарне у богатея Синтора и стригла овец. Овцы жалобно блеяли. Кому приятно остаться без шерсти в такую холодную весну? Бабушка стригла, присыпала царапины золой и принималась за следующую овцу.
В обед она зашла на кухню богатея Синтора и получила одну сельдь и одну картошину. Бедняки в ту пору ели не густо. А пить хочется — вон она, вода, в ведре.
Уже вечерело, когда бабушка показалась на Бранте Клеве — сгорбленная, усталая. Боббе не выскочил ей навстречу, как обычно. «Должно, у печки лежит, — подумала она, — блох гоняет».
Из трубы поднимался дым. «Ага, — сказала себе бабушка, — Миккель поставил картошку. Это хорошо. У меня в кладовке лежит кусочек солонины, вот и устроим пир».
Если бы не беда с жильем, то живи да радуйся… Но ведь через два дня придут сносить. И плачь не плачь — легче не будет.
Скрипнула дверная ручка. Скоро ее не будет — и самой двери тоже…
Бабушка вошла на кухню и… остолбенела.
Стол был накрыт: зельц, колбаса, сыр, свежий хлеб, блестящий кусок солонины на бумаге… чего-чего только нет! Даже масло! А дух какой! Кофе — настоящий, не бедняцкий, не из жареного зерна.