Елена Чудинова - Лилея
Ну как подфартит? Ах, Диана, что ж тремя-то часами ране не додумались! Ведь и треть шанса лучше, чем ничего!
Вот уже и Параша не дотягивается, чтобы ее придержать, запах щелока тревожит ноздри. Или то не щелок? Нелли была уж вровень с освещенным проемом. Много ль там стражи?
Стражи не было вовсе. Двое здоровяков в синих блузах подкреплялись, сидя на каменном столе, хлебом и сыром, запивая нехитрую снедь вином из горлышка общей оплетенной бутыли. Стол же был длинным, во все помещение, а рядом тянулось еще два таких же. Кроме столов, в зале стояли огромные деревянные корыта, в коих нечто мокло в темном растворе под гнетом булыжников.
Запахи сгустились. Пахло также и гниловатой сыростью, словно в шампиньоновой ямке, известью, отчего-то березовой корой.
Сейчас работники, какова б ни была их работа, уйдут, а охрана уже ушла! Нелли еще тесней приникла к окошку.
Гулкий топот, приближенье коего заставило одного из рабочих людей сложить недоеденное в свой узелок, меж тем, как другой, видом постарше, продолжал безмятежно закусывать, не мог не раздосадовать Елену. Вот уж некстати!
Четверо втащили на плечах плетеную корзину. Вот глупость! С чего ей помнилось, будто несли гроб? Корзина, зачем-то выкрашенная красною краской, была куда короче взрослого гроба и слишком широка для детского. Да и не бывает плетеных гробов!
— Вываливайте вон туда, к свету поближе! — Старший работник, теперь в свой через прервавший трапезу, указал рукой.
— Раскомандовался ровно бывший, лучше бы пособил, — кряхтя отозвался один из вошедших.
— Мне твое дело пустяк, а ты в моем дурак, — усмехнулся тот в усы. — Знай, таскай, стану я за тебя спину ломать. Мне, эвон, сегодни все кожи к отправке в Медон уложить надобно.
Стало быть, здесь заготавливают кожи для отправки на мануфактуру. Про какую-то мануфактуру и Диана говорила. Должно быть, рядом городская бойня. Несомненно так. А помещенье в зданьи тюрьмы арендовал какой нито предприимчивый кожевник, шкуры первично на месте обрабатывают, дабы не загнили по дороге. Даже в страшном Париже идет себе своим чередом самая обыденная человеческая жизнь.
Носильщики между тем наклонили короб над каменною столешницей.
Ноги Нелли не соскользнули с ненадежных колышков, она даже не закричала. Крик застыл в легких, как замерзает на морозе вода.
Обезглавленное тело мужчины, зияющее багряным странно ровным срезом на плечах, было облачено только в панталоны и тонкую сорочку. Светлая одежда почти вся почернела от крови, между тем, как босые ноги и обнаженные по локоть руки казались мраморными членами белоснежной статуи.
Младший из рабочих людей, меж тем, как носильщики легко волокли прочь пустой короб, приблизился к телу и принялся сдирать большими ножницами окровавленную одежду.
— Перенять бы мне, папаша Перон, твой разрез, — проговорил он. — Вроде и лезвие веду в точности как ты, а все не то.
— Пообдирай с мое, кожа пойдет соскакивать, как перчатка с руки, — отозвался усач, перебирая какие-то небольшие крючья.
Рука разжалась, ухватилась за колышек пониже. Нелли осторожно спустилась.
— Что ты там видела? — Параша наклонилась над ней, силясь помочь встать на ноги.
Нелли попыталась ответить, но крик, застывший в груди, мешал. Он не просто заледенел, но, видно, разбился на куски, острые края коих больно кололи. Нелли опустилась на колени, согнулась пополам, силясь вытолкнуть крик изо рта, дабы он дал ей вздохнуть. Немного приподнялась, нагнулась снова, приподнялась. Крик резал грудь уже не острыми осколками, а тысячею стальных игл. Перед глазами было черно, в висках стучали молотки. Крик не хотел выходить. Кажется небольшой кусочек крика ей удалось вытолкнуть. Нелли жадно пила воздух, не обращая уже внимания на раздирающую боль. Крик застрял снова. Нелли распрямилась и вновь упала грудью на собственные колени. Что-то теплое и близкое было рядом, и это тепло могло быть только Парашей. Она делала что-то странное, но сие было никак не важно. Важно было одно — вытолкнуть немного ледяного крика, вдохнуть чуть-чуть воздуха.
— Давно я этого боялась, — Параша устало отвела локтем светлую прядь со лба. Руки ее были чем-то заняты.
— Мануфактура… мануфактура в Медоне… — Кусок крика опять впился в грудь.
— Забудь! — приказала Параша, привлекая голову Нелли к себе, так же, как проделывала обыкновенно, когда заходился Платон. Для этого ей пришлось выпустить из рук руки подруги.
— Кровь, — прошептала Нелли. — Парашка, у меня… руки в крови… В крови!
— Эка я неловкая! — Подруга все укачивала ее, как плачущего Платошу. — Прости, касатка, перетерла. Надобно, вишь, когда дыханье не проходит, вот тут жать, промеж большим пальцем и указательным. Жать и тереть. Сколько ж я часов терла-то? Ссадины до крови, ну да не страшно, заживет, следа не останется на белых рученьках. Ох, давно я боялась… Грудью ты всегда была слаба, в покойницу барыню. Но не та это Иродиада, что из человека его кровь выплевывает до смерти. Это Иродиада Душильница. До смерти она редко доводит, но мучит хуже той. Но есть и на нее трава в управу. Не больно-то я ту траву люблю. Сердце от нее частит, а душа тревожится. Однако помогает она, гонит Иродиаду. Не смертное это, голубка, слышишь, не смертное!
— Экая ты смешная, Парашка, — Нелли улыбнулась. Блаженный покой окутывал ее оттого только, что грудь дышала. — Руки заживут… Болезнь не смертная… Разве нам не с часу на час умирать?
— Покуда человек жив, о живом и думать надобно. Ты спать хочешь, спи.
Нелли смежила веки и поуютней устроилась на теплых коленях подруги. Сон пришел мгновенно.
Приснилось ей то, что было взаправду, когда она носила Платона. Щасливое время, впрочем, тогда Елена почитала себя нещасной. Филипп был мыслями далёко от нее, а немецкой столичный доктор и свои бабки, казалось, втихую заключили промеж собою пари, кто придумает больше дурацких запретов. Не катайся в санях по морозу, да не читай до полуночи, да еще вина не пей за обедом!
Вовсе ненадолго, однако ж Елена впала в меланхолию самого черного цвету, и почти на то же самое время очнулся от своего тягостного забытья Филипп. Веселей он не стал, однако ж присутствовал, а не витал душою в далеких горестях. Несколько дней кряду Елена заставала какие-то переговоры с дворовыми людьми, сразу стихавшие при ее появлении. Парни и девки сделались веселы, словно в канун праздника.
Через неделю муж предложил Елене прогуляться по саду. Издали заметила она странное, сверкающее сооруженье в дальнем его конце. То был павильон, слаженный изо льда, даже не без претензии на барочный штиль.
Вблизи павильон оказался совсем мал, в половину черной избы. Однако ж, переступив порог, Елена замерла на месте, обомлела, застыла. Стены были расписаны соковыми красками и светились разноцветьем от проникающего через них яркого морозного солнца. Роспись же являла собою несомненные арабески, пусть и не слишком тонко прописанные. Человечки в красных колпаках танцовали в чашечках цветов, чьи стебли сплетались ее вензелями, летали верхом на бабочках и разводили непонятные костры, дым коих образовывал мавританские головы. Всего было сразу не разглядеть, но Елена разглядела главное — руку мужа.
Сперва она захлопала в ладоши, а потом заплакала.
«Что ты, Нелли?»
«Филипп, какой ты глупый! Вить это же растает весной, ах, как жалко, что это растает!»
«Друг мой, весьма спорный вопрос, кто из нас сейчас неумен. Плакать о том, что сей ледяной чертог растает по весне так же разумно, как о том, что когда-нибудь мы сделается старыми старичками. Порадуйся ему сейчас, и я буду рад твоим довольством. Я меньше, много меньше, чем ты того нынче заслуживаешь, радую тебя. Но пусть хоть сие сооружение приносит тебе радость. Кстати уж и доктор говорит, что как раз на такое расстоянье тебе полезно прогуливаться каждое утро».
Когда Елена устала восхищаться, они вышли на скрипучий веселый мороз. Но во сне все было по другому. Едва они с Филиппом переступили порог, как им открылось полуденное лето, с настоящими цветами и бабочками. И Платон, оказывается, уже успел не только родиться, но и вырасти старше, чем настоящий, а Роман глядел и вовсе недорослем, и оба носились в горелки с дворовой ребятней.
Гори-гори ясно,
Чтобы не погасло!
Глянь-ка на небо,
Птички летят,
Колокольчики звенят!
Роман уж догнал одну из девчонок, обнял и пребойко целовал в обе щеки. То была прачкина дочь Танюшка, — только научившаяся ходить и еще предпочитавшая, ковыляя, цепко хвататься ручонкою за подол матери, — самая скорая на ногу бегунья в Кленовом Злате. Случайно ль она позволила себя нагнать? Зардевшаяся маковым цветом девочка и не умела сдержать улыбки удоволенного самолюбия и единовременно сердилась, вырываясь, не шутя лупила Романа по рукам.