Януш Корчак - Когда я снова стану маленьким
Сижу я так и размышляю о том, что я знал раньше и что знаю теперь. И во мне все нарастает обида, что мы - такие маленькие и слабые. А больше всего мне жалко Манека, потому что у него отец пьет.
Буду с ним дружить, ведь и ему плохо, и мне. Пускай между нами будет братство. Ведь это из-за него я сейчас страдаю, потому что я из-за него опоздал на обед.
А тут подходит Ирена. Встала неподалеку и смотрит. И я на нее искоса поглядываю, потому что не знаю, чего она хочет. А она стоит и ничего не говорит. Потом сделала шаг ко мне и опять ничего -не говорит, только стоит. Я жду, а она что-то из руки в руку перекладывает. Я знаю, что сейчас будет что-то хорошее. Внутри меня стало тихо-тихо. И вот Иренка подает мне это. Хочет подарить мне граненое стеклышко, такое, что, когда в него смотришь, все становится разноцветным. Я вчера просил, так даже поглядеть не дала, а сейчас говорит:
- На. Насовсем!
Сказала ли она "на", я не знаю, потому что не расслышал. Я услышал только: "Насовсем!"
Тихонько так сказала, мило, стыдливо.
Я не хотел брать, потому что еще даст, а потом поссорится или просто пожалеет и отнимет. Еще пожалуется, что сам взял. С маленькими детьми трудно столковаться,- взрослые мешают. Так вот, я не хотел брать, потому что боюсь, что выйдет неприятность. Но взял; гляжу, а вместо одного окна много окон, и все разноцветные.
Я говорю:
- Я тебе отдам. А она:
- Не надо!..
И положила свою маленькую ручку на мою большую руку. Я смотрю на ее руку через стеклышко, и мы улыбнулись друг дружке.
А тут мама спрашивает, кончил ли я уроки. Тогда она даст мне на трамвай, чтобы я поехал к тетке и отвез ей платье, которое изъела моль. А я, обиженный, думаю:
"Хорошо, по крайней мере, хоть из дому ненадолго уйду".
- Только не потеряй,- говорит мама.
А я подумал.
"Девчонка, может быть, и потеряла бы, а я-то уж не потеряю".
Взял я платье, которое мама завернула в платок, и иду.
Трамвая мне пришлось ждать долго, и я злюсь, потому что хотел мигом обернуться: вот, мол, как быстро все исполнил. А там, видно, случилось что-то такое на линии, отчего трамваи остановились, потому что, когда трамвай подошел, он был уже полный. Но все равно в него все лезут. И я лезу. Я уже даже за поручни держался, а тут какой-то тип как толкнет меня - я еле на ногах устоял. Я так обозлился, что даже обругал его про себя. А он влез на подножку и говорит:
- Куда лезешь? Слетишь!
"Ишь какой добрый нашелся,- думаю.- Сам слетишь, пьяный болван!"
Он вовсе н не пьяный был, это я только так, со злости. Ведь он меня не спьяну столкнул, а потому что он сильнее меня.
Я дождался другого трамвая, и тот битком набит. Я заплатил и еду. А сам все думаю о том, как он меня грубо столкнул. Такой грубиян, хам, и еще взрослый,- детям пример подает!
А тут опять один какой-то толкается. Отстранил меня, словно я вещь, а не человек; я чуть платье не выронил. И что такого ему сказал? Каждый бы так сказал, как я:
- Осторожнее...
А он как напустится на меня:
- Я тебе дам - осторожнее! Я только повторил:
- Осторожнее...
А он меня за ворот схватил.
Я говорю:
- Пустите! А он:
- А ты не ругайся!..
Я говорю:
- А я и не ругаюсь. А тут какой-то старик вмешивается. Ничего не видел, ничего не знает,
а туда же:
- Такое теперь воспитание! Мальчишка старшему места не уступит! Я сказал:
- Он и не просил меня уступить.
А тот, который толкался, опять за свое:
- Я тебе поговорю, щенок!
- Я не щенок, а человек, и вы не имеете права толкаться.
- Еще учить меня будешь, имею я право или не имею!
- Потому что не имеете!
Сердце у меня колотится, и в горле перехдатило. Пусть хоть до скандала дойдет. Не поддамся! А тут уже все оборачиваться отели. Удивля-ются, что маленький, а так огрызается. - А вот если я тебе сейчас по уху дам, тогда что?
- Позову полицейского и велю вас арестовать за то, что вы драку в трамвае затеваете.
Тут все как начнут смеягься. И он тоже. Никто уже и не сердится, только хохочут, словно я что-то смешное сказал. Даже с места привстают, чтобы на меня посмотреть.
Я чувствую, что не выдержу, и говорю:
- Пропустите меня, я выхожу! А он не пускает.
- Ты только что сел,- говорит.- Прокатись маленько.
А тут -еще тетка одна толстая такая сидит, развалилась и говорит:
- Ну и разбойник!
Я уже не слышу, как каждый изощряется.
- Пустите, я хочу сойти!
А он все не пускает.
Тогда я как закричу изо всех сил:
- Господин кондуктор! Тут один какой-то вступился:
- Да ладно, пустите его.
Я сошел, а все на меня смотрят, как на диковинку какую. Наверное, потом еще полчаса потешались.
Иду я с этим платьем под мышкой, и взрослые мысли мешаются у меня с детской обидой и болью.
Я проехал только четыре остановки, до тетки еще далеко, но лучше бегом бежать, чем с ними лаяться.
А дома мама опять:
- Ты что так долго сидел?
Я ничего не ответил. Потому что мне вдруг показалось, что во всем виновата мама. Если бы я не вышел из дома раздраженный, то, может быть, не устроил бы в трамвае скандала. Столько раз уступаешь, ну, уступил бы еще раз. А пословица, словно в насмешку, говорит, что "умный уступит, дурак никогда". Ищи теперь умного.
Жалко мне, что день так славно начался и так никудышне кончился.
Я уже лежу, а заснуть не могу и думаю дальше.
Уж так, видно, и должно быть. Дома - не очень хорошо, а не дома - еще хуже. Значит, это им так смешно? Значит, раз я маленький, то мне нельзя позвать полицейского, а вот спихивать меня с тра-мвая, брать за шиворот и грозить - можно.
В конце концов, дети люди или не люди? И я уже даже ве знаю, радоваться ли, что я ребенок, радоваться ли, что снег опять белый, или грустить, что я такой слабый?..
Пятнашка
Я проснулся грустный.
Когда тебе грустно, это не так уж плохо. Грусть - такое мягкое, приятное чувство. В голову приходит равные добрые мысли. И всех становится жалко: и маму, потому что моль ей платье испортила, и папу, потому что он так много работает, и бабушку - веда она старенькая и скоро умрет, и собаку, потому что ей холодно, и цветок, у которого по-никли листья,- наверное, болеет. Хочется каждому помочь и самому стать лучше.
Ведь мы и грустные сказки любим. Значит, грусть нужна.
И тогда хочется побыть одному или поговорить с кем-нибудь по душам.
И боишься, как бы твою грусть не спугнули.
Я подошел к окну, а на стеклах за ночь появились красивые цветы. Нет, не цветы, а листья. Словно пальмовые ветки. Странные листья, странный мир. Отчего так сделалось, откуда это взялось?
- Почему ты не одеваешься? - спрашивает отец.
Я ничего не ответил, а только подошел к отцу н говорю: - Доброе утро.
И поцеловал ему руку, а он на меня так внимательно посмотрел.
Теперь я быстро одеваюсь. Поел. Иду в школу.
Я выхожу за ворота и смотрю, не идет ли Манек. Нет, не идет.
Все лужи замерзли. Ребята раскатывают ледяные дорожки. Сначала маленький кусочек получается, потом все больше и больше,- вот и кататься можно. Я было остановился. Да нет. Иду дальше.
И вместо Манека встречаю Висьневского.
- Эй, Триптих, как живешь?
Я сперва даже не понял, что ему надо. Только потом уже сообразил: ведь это он мне прозвище дает, потому что я тогда триптих нарисовал. Я говорю: Отстань.
А он вытянулся по стойке смирно, отдал честь и говорит:
- Есть отстать!
Вижу, задирает, перехожу на другую сторону. Все же он мне раз наподдал. Тогда я взял да и свернул за угол.
"Время есть,- думаю,- обойду кругом. Ничего, не опоздаю". Опять свернул на другую улицу. Словно меня кто туда позвал, словно
Подтолкнуло что-то. Бывает, сделаешь что-нибудь, а почему - сам не знаешь. И потом иногда хорошо, а иногда и плохо выходит. Когда выйдет плохо, говорят: "Нечистый попутал!" Даже сам удивляешься: "И зачем
я так сделал?"
И вот, я сам не знаю как, делаю все больший и больший круг, совсем но другой дороге. Иду я, и вдруг на снегу песик.
Такой маленький, испуганный. Стоит на трех лапках, а четвертую поджимает. И дрожит, весь трясется. А улица пустая. Только изредка кто-нибудь пройдет.
Я стою, смотрю на него и думаю: "Наверное, его выгнали, и он не знает, куда идти". Белый, только одно ухо черное и кончик хвоста черный. И лапка висит, и смотрит на меня жалобно, словно просит, чтобы я ему помог. Даже хвостик поднял, вильнул - печально так, два раза, туда и сюда, будто в нем пробудилась надежда. И заковылял ко мне. Видно, больно ему. И опять остановился, ждет. Черное ухо поднял кверху, а белое - опущено. И совсем, ну совсем словно просит помочь, только ещё боится. Облизнулся - наверное, голодный - и смотрит умоляюще.
Я сделал на пробу несколько шагов, а он - за мной. Так на трех лан-ках и ковыляет, а как обернусь - останавливается. Мне пришло было в голову топнуть ногой и закричать: "Пшел домой!", чтобы посмотреть, куда он пойдет. Но мне его жалко, и я не крикнул, а только сказал:
- Иди домой, замерзнешь...