Николай Чуковский - Танталэна
Когда примус ярко разгорелся, мой тюремщик вынул из корзины сверток с маслом, пол-дюжины яиц и пару сухарей. Затем он взял сковородку, намазал ее маслом, вылил в нее яйца и поставил на огонь.
Теперь я впервые мог разглядеть его.
Это было тощее, длинное сгорбленное существо самого странного вида. Череп его имел форму яйца, обращенного острым концом кверху. Он был лыс на макушке. Жидкие рыжевато-каштановые волосы обрамляли кольцом стремящуюся ввысь лысину. Это придавало ему сходство с католическим монахом. Лоб был необычайно низок, волосы росли почти до самых глаз. Бровей не было. Маленькие торопливые выцветшие глазки были поставлены чрезвычайно близко друг к другу и сидели в глубоких глазных впадинах. Нос огромный, горбатый, свисающий почти до самого подбородка. Длинный беззубый рот с влажными бледными губами. И большие оттопыренные уши, заостренные кверху.
Взглянув на его одежду, я сразу догадался, кто он такой. Это тот самый человек, которого остерегался мой отец. Разве у кого-нибудь, кроме него, может быть такой яркий красный галстук, развевающийся из стороны в сторону? Этот галстук вторил малейшему движению своего владельца, а владелец его был до чрезвычайности суетлив и подвижен. Он то подкачивал примус, то, посапывая носом, пробовал с ножа яичницу, то огромными ладонями счищал сор с своего фрака.
Его фрак (и зачем это он носит фрак?) был удивительно грязен. Особенно спереди. Еще бы, как ему не быть грязным, если мой незнакомец все время ползает на животе. Нечего говорить, что манишка и крахмальный воротничок незнакомца были темно-шоколадного цвета.
Наконец, яичница была готова. Он снял сковородку с примуса, обвернув руки фалдами своего фрака, чтобы не обжечься. При этом конец его красного галстука полоскался в яичнице. Он провел ножом по сковородке и разрезал яичницу пополам.
— Угощайтесь, прошу вас, — сказал он. — Какая жалость! Ничего больше не могу вам предложить. Чем богаты, тем и рады.
Но я отказался. Во-первых, мне было противно, а во-вторых, мне не хотелось пользоваться его гостеприимством. Что же это такое! Сперва угрожает человеку револьвером, а потом угощает яичницей. Нет, дорогой: если хочешь угостить, не угрожай револьвером.
Мой незнакомец и сам справился с яичницей. При этом ему не пришлось испачкать ни ножа, ни вилки. Он высоко закидывал голову назад, широко разевал рот, хватал всеми пятью пальцами кусок яичницы, быстрым движением поднимал его над запрокинутым ртом, вытягивал голову и наслаждался, слизывая тонкими, бледными губами текущий по пальцам желток. Все это он делал чрезвычайно торопливо, потому что только скорость гарантировала ему попадание яйца в рот, а не на галстук.
Когда яичница была кончена, он съел оба сухаря, вытер губы рукавом, а руки соломой, уложил масло в корзинку и подошел к странной проволочной клетке, стоявшей в углу.
Он поднял ее и посмотрел на свет. Это была колоссальная крысоловка. В ней сидела большая седоватая крыса. Она черными блестящими глазками смотрела ему в лицо. Он долго внимательно рассматривал ее, звонко посапывая носом. Затем нагнулся и достал из-под соломы клубок тонкой бечевки. Он отрезал от нее кусок аршина в четыре и завязал на нем петлю. Потом он сделал быстрое и ловкое движение, бешено взмотнув фалдами и галстуком. Бечевка перекинулась через какую-то висевшую высоко во мраке невидимую жердь. Один ее конец он держал в руке, а другой с петлею висел в воздухе на уровне его головы. Тогда он раскрыл крысоловку, вынул крысу, осторожно всунул ее голову в петлю и потянул за бечевку. Крыса стала медленно подыматься, судорожно дергаясь в воздухе. Лицо этого палача выражало полный восторг. Рот его был полуоткрыт, как у маленьких детей, занятых каким-нибудь недозволенным, но приятным делом.
— Что вы делаете! — закричал я.
Крыса исчезла во мраке под потолком. Он прикрепил конец своей бечевки к какому-то гвоздику, вбитому в ящик, и посмотрел на меня.
— Это я так, извините. Ищу развлечения от скуки. Не угодно ли посмотреть?
Он зажег электрический фонарик и осветил потолок. Под потолком на веревках, спускавшихся с длинной планки, перекинутой через всю комнату, болталось с полдюжины повешенных крыс.
Я почувствовал, что по моей спине течет струйка холодного пота.
Глава пятая. Узник
Мы оба долго молчали. Он лежал на животе и ковырял соломинкой в зубах. Я сидел, прислонившись спиной к ящику, и разглядывал его.
Наконец, я прервал молчание.
— Кто вы такой? — спросил я.
Он сейчас нее вскочил на ноги и отвесил мне глубочайший поклон, прижимая левой рукой свой галстук к груди.
— Разрешите представиться… совсем забыл… Аполлон Григорьевич Шмербиус. А вас я знаю. И вашего батюшку знаю.
— Что вы тут делаете?
— Живу-с. Обитаю. Творю. То-есть, хочу сказать, сочиняю оперы. Я кой-где известен. Даже знаменит-с. Но не в России. Нет, не в России. Россия меня еще не знает.
Тут он гнусавым тенорком затянул какую-то арию на незнакомом мне языке. Свое пение он сопровождал отчаянной жестикуляцией, то закидывая голову назад, то размахивая руками, и прыгал, прыгал, и фалды его фрака метались из стороны в сторону. А за его спиной, на ящиках, кривлялась его чудовищная тень.
— Ну и обезьяна, — подумал я.
— А вы не поете? — спросил он, оканчивая свое пение.
— Нет, не пою.
— Жаль, жаль. Это прекраснейшее из искусств. Я бы устроил вас в лучший оперный театр мира. И не играете? Жаль.
— Где вы встречали моего отца? — перебил я его.
— О, всюду. Нет ни одного места на земном шаре, где бы я его не встречал. Он чудесной души человек. Жаль только, не поет. Знаете, я везу с собой превосходную певицу. Самородок. Испанка. Удивительная красавица. Она будет жемчужиной моего театра. Достал с величайшим трудом. К сожалению, в ней нет настоящего темперамента. Это в испанке странно. В ней много лиризма, но я, знаете ли, предпочитаю темперамент.
— А вы знакомы с негром Джамбо? — спросил я.
— Как же, — ответил он. — Хорошо знаком. Он едет тут же с нами, на „Santa Maria“.
— А кто он такой?
— Он? Он беглый каторжник. Родился на острове Ямайке. Служил кельнером в Соединенных Штатах. Был обвинен в том, что зарезал своего хозяина. О, не бойтесь! Это было ложное обвинение. Хозяина убил его же собственный сын. Ну, в Америке, знаете ли, легче обвинить невинного негра, чем виновного белого. Джамбо отправили на каторгу, на Филиппинские острова. Он оттуда сбежал. Потом он, потом… Последние годы своей жизни он прожил в Боливии, был управляющим в одном богатом ранчо.
Часы пробили пять. Наверху уже взошло солнце. Аполлон Григорьевич Шмербиус сладко потянулся и зевнул.
— Теперь — спать. Завтра рано утром работа, знаете ли. Ну, я тушу примус.
Наступила полная тьма. Нет, здесь я спать не буду. Где угодно, но только не здесь. Я подожду, когда эта обезьяна уснет, открою люк и убегу. Мы, должно быть, уже давно проехали Кронштадт. Я мигом найду отца и высплюсь у него в каюте.
Вот, наконец, до меня донеслось легкое равномерное посвистывание. Шмербиус спал. Я сел. Он все так же свистел носом. Я поднялся на ноги. У меня, разгибаясь, хрустнуло колено. Я остановился и испуганно прислушался. Нет, он храпит попрежнему. Я нащупал стену, нашел уступ и поднялся на него. Через минуту я уже сидел верхом на планке, служившей виселицей несчастным крысам. Сейчас я открою люк и там — свобода.
И вдруг я почувствовал, что меня схватили за ногу. Я попробовал вырваться, но тщетно. Цепкие пальцы крепко держали меня. Я посмотрел вниз. Глаза моего тюремщика фосфоресцировали в темноте, как глаза кошки или филина.
— Отпустите! — сказал я.
— Не волнуйтесь! — услышал я его въедливый неприятный голос. — Советую вам слезть. Я бы слез на вашем месте.
Я нагнулся и вцепился в его руку ногтями. В ту же секунду вторая его рука обхватила меня, и я был снят, как курица с насеста, и поставлен на пол.
— Как вы смеете, — кричал я. — Я скажу отцу и…
— Вот это я люблю, вот это характер, — говорил он. — Вы щенок хорошей породы.
Я сжал кулаки и ринулся навстречу этим сияющим как фонари глазам.
Снова цепкие руки подхватили меня, подняли высоко на воздух и с силой бросили в угол. Я расшиб голову и едва не потерял сознание.
— Спите, — совершенно спокойно сказал он, — я уверен, что мы скоро будем друзьями!
В его голосе снова прозвучала заискивающая привычно-подобострастная нотка.
И я заснул. В восемь часов он разбудил меня легким прикосновением руки. Я вздрогнул и раскрыл глаза. Рука его была холодная, как у мертвеца.
— К сожалению, должен уходить, — заговорил он. — Обязанности, знаете, дела. Вернусь вечером, в семь часов. Сделайте себе яичницу, вот масло, сухари. Бензин в бидоне. Книжек, к сожалению, у меня нет, боюсь, что вам будет скучно. Но зато есть ноты. Вы не читаете с листа? Жаль, жаль.