Сергей Голицын - Сорок изыскателей, За березовыми книгами
Благодетель мой Пантелеймон Петрович отписал тогда барину, почтительнейше советуя хоть годик еще погодить меня вызывать».
Тут Номер Первый прервал чтение и нервно полез во внутренний карман своего пиджака.
— Помните то письмо, которое я откопал в архиве За-гвоздецких? Я вам уже его читал: управитель пишет полковнику из столицы, уговаривает его не вызывать какого-то Егора в Любец, просит — пусть мальчик продолжает учиться — в Академии художеств. Вот так, по кирпичикам, по кусочкам, историки восстанавливают истину. И я знаю, мы с вами в конце концов доберемся до этой истины, — торжественно заключил Номер Первый и вновь вернулся к чтению рукописи.
«Барин и во втором письме приказал немедля меня направить в Любец. И вот я после пяти лет разлуки вновь на родине, целую крест на могиле моего покойного родителя, обнимаю плечи многострадальной моей матери.
Столь непривычна показалась мне темная жизнь поселян! Спать вместе с братьями и сестрами моими на полатях; телята и ягнята внизу топчутся, окошко — только руку просунуть, а дым из печи прямо в избу идет и выходит через сени на улицу.
Каждое утро отправлялся я на хрустальный завод. Там отвели мне уголок, в коем я трудился.
В ту весну случилось в нашем Любце небывалое происшествие: удивительная птица объявилась, песочно-желтого оперения. Без особого страха летала она вместе с грачами и галками по садам городских мещан и в барском парке.
Увидели сие чудо наш барин и молодая барышня и приказали изловить. Барин пообещал рубль серебром за добычу, но поймать ее живьем не удавалось, и барин тогда ее застрелил.
И тут меня позвали во дворец. Барин спросил меня, смогу ли я эту птицу запечатлеть на картине совместно со многими иными предметами. Я сказал, что написать картину на манер голландского натюрморта берусь, только осмелился возразить: не слишком ли много предметов желает барин на картине поместить.
Барин кулаком стукнул по столу и приказал мне молчать.
«Как пожелаю, так ты, холоп, и выполняй!»
А в эту пору молодая барышня появилась. Она сама выбрала те предметы, каковые по ее воле я должен был на картине изобразить.
Имелось у барина два драгоценных турецких кинжала с вделанными в серебряные рукояти камнями яхонтами-рубинами. Еще когда генерал Кутузов мир с турками заключал, а барин при нем состоял, он привез те кинжалы из дунайских стран.
Барышня положила один кинжал на стол, немного правее птицы.
Дня за два ранее управитель принес с завода нового образца бокал с моим узором. Барышня поставила этот бокал сзади. Барин было заспорил, хотел переставить бокал правее, но барышня вырвала его у своего родителя, да столь неловко, что выпустила бокал из пальчиков своих, и он покатился на ковер и край его отбился».
Тут Номер Первый чуть-чуть кашлянул, но взял себя в руки и продолжал чтение:
«Так я стал писать натюрморт, составленный всего из трех предметов — птицы, кинжала да бокала с отбитым краем.
Какое наслаждение писать! Ни о чем ни думы, ни заботы. Очертания предметов на картине еще не четки, и цветные пятна еще расплывчаты, а ты, забыв обо всем на свете, тонкой кистью переносишь краски с палитры на холст. Блеск на бокале долго мне не давался, а потом я поставил белилами лишь два пятнышка размером с гречишные зерна, и бокал тотчас же заиграл, будто роса на солнышке.
Барышня всякий день приходила и садилась молча в углу на скамеечке и наблюдала, как я пишу. И все чаще, и все пространнее заговаривала она со мной о живописи, о книгах разных… Осмелился я однажды рассказать ей о злосчастной участи мастеровых на нашем заводе. Она и не ведала, что несчастные по шестнадцати часов кряду стекло выдувают в столь тесном, душном и темном подвале, наполненном ядовитыми свинцовыми парами.
Как закончил я картину, явился барин. Он было даже руку свою мне для поцелуя протянул, а как увидел, что я в углу картины расписался, весь побагровел и приказал подпись замазать — не приличествует-де холопу свое имя на картине ставить. А все же я барина перехитрил: такую подпись-загадку поставил, что он и не заметил ее.
Барин на другой день вновь приказал мне прийти и спросил, смогу ли я написать портрет его дочери…»
Номер Первый остановился, налил себе чаю, выпил.
— Вы слышите, слышите? — закричал он, подняв руку кверху. — Значит, портрет Ирины Загвоздецкой действительно существует!
— И мы его найдем во что бы то ни стало! — подхватил Витя Большой.
— Поиски возможны лишь до окончания школьных каникул, — добавила Магдалина Харитоновна.
— Вы устали? — спросил Ларюша Люсю. Не отрываясь, он писал ее портрет.
— Нет, нет! — сказала Люся. Номер Первый продолжал:
«У меня от счастья даже дыхание остановилось и голова затуманилась. Мог ли я мечтать, что три месяца кряду буду видеть и писать самое прекраснейшее лицо, какое я только встречал. Слышал я, что мать барышни была пленная татарка. Всю благоуханную красу Востока передала она дочери.
Барышня сама выбрала платье под цвет бледной сирени, с дорогими французскими кружевами. Она села в кресло, слегка наклонила вперед свой тонкий стан; ее обнаженные руки, словно изваянные из мрамора великим Фидием[3], облокотились на ручки кресла…
Так, сидящую в кресле, и задумал я ее писать. За три дня я набросал углем очертания фигуры и приступил к письму красками. Всякий день по три часа утром и по три часа после обеда писал я портрет. И все это время я ни о чем другом не мыслил, не рассуждал; иной день позабывал кусок хлеба проглотить. Я плохо спал. Лицо мне никак не давалось, особливо глаза. Три раза я принимался и три раза соскабливал. Выходило лицо будто каменное, неживое.
А глаза у барышни, видно, тоже были от матери. Наружные края верхних век шли полукругло и чуть закрывали карие зрачки. И оттого разрез ее глаз был как два полумесяца.
Барышня видела мои незадачи, но молчала и с превеликим терпением продолжала сидеть в кресле. Пришлось мне на время оставить лицо; стал я писать платье, руки, задний план…
Однажды позвала барышня меня с собой гулять. И все чаще и все смелее заговаривал я с нею, госпожою своей.
Как-то барин уехал в Москву. Теперь мы обедали с барышней за одним столом, и я осмелился принимать пищу в ее присутствии.
Жительство мне она устроила во дворце, в небольшой каморке, близ кухни. Весь день мы проводили вместе — или я писал портрет барышни, а коли погода была отменная, гулял с нею по полям и в парке; а то садились мы рисовать акварелью пейзажи — нашу речку, наш кремль; в дождь и по вечерам мы беседовали в библиотеке и читали книги.
Был у барышни брат маленький. Жестоко ревновал он меня к ней. Глядел он на меня, как волчонок, и я чувствовал: ненавидит меня, как врага своего. А однажды подскочил он ко мне и чуть палец не укусил. Это чтобы не смог я портрет писать. Видно, он-то и сказал отцу обо мне и барышне.
Барин приказал мне явиться к нему в кабинет, стукнул кулаком по столу и запретил мне видеться с его дочерью не иначе как во время писания портрета.
Я сказал барышне, она ответила:
«Не бойся ничего. Я одно слово произнесу, и отец голову покорно склонит и всегда мою волю исполнит. Мы будем всегда вместе».
Слово «всегда» она произнесла дважды с особым ударением и на меня взглянула.
Мною овладело чувство сильное и страшное, о каковом я даже боялся и помыслить. И я понял: и она питала ко мне такое же чувство.
И тогда я взял кисть и за три часа написал ее лицо и глаза-полумесяцы. Портрет был закончен. Лучше я не смог бы написать. Долго барышня стояла, задумавшись, перед портретом.
«Неужели я такая красавица?» — тихонечко спросила она.
«Нет, много прекраснее!» — ответил я.
«А почему глаза такие грустные?»
Я молчал.
Мы отправились гулять в парк.
«Вот что, Егор, — сказала она, — много юношей знатнейших фамилий искали руки моей, ни на кого я не хотела взглянуть, а у тебя увидела я то, что не нашла у них: душу увидела живую».
Ах, если в голове моей имелась хоть капля рассудка, я бы ответил: «Я — раб, крепостной, ты — госпожа моя, дворянской крови, стена между нами выше кремлевской. Как могу я тебя любить?» А я обнял ее и поцеловал, и она прильнула устами своими к моим устам. И поцелуй этот был один-единственный между нами…