Владас Даутартас - Мне снится королевство
Я живенько оделся, схватил свой кнут в углу сеней, выбежал во двор. Мама кончала доить. Последние струйки молока тонкими ниточками прошивали высокую шапку пены в ведре.
— Кто сегодня кормит? — спросила мама и разогнулась.
— Домой побегу.
— Ладно. Я оладий картофельных напеку. А пока что захвати-ка с собой завтрак.
Мама всегда дает мне с собой что-нибудь закусить. Кусочек копченого окорока или домашнего сыра с тмином — душистого, свежего. А картофельные оладьи — моя самая любимая еда, я готов есть их с утра до вечера и каждый день, всю свою жизнь. Я ем их так, что за ушами трещит, дух перевести и то некогда. Румяные, с поджаристой, хрустящей корочкой пышные картофельные оладьи — самая замечательная еда на свете, честное слово!
Я сунул мамин завтрак в карман сермяги, застегнул пуговицы. Н-да... сермяга ты моя, сермяга... Рано утром в ней, конечно, неплохо, а к полудню уже не знаешь, как от нее избавиться — хоть в крапиву кидай. Правда, иногда она мне служит подстилкой. Это — днем, когда стадо залегает на отдых и мы, пастухи, тоже укладываемся поспать.
— Эгей, Белянка! — я хлопнул кнутом и выгнал корову за ворота. А там уже шумно: лают собаки, громко переговариваются хозяйки, мычат коровы. С гнезд снимаются птицы, бьют крыльями. Аисты дяди Доминикаса повозились в своем огромном гнезде, пощелкали клювами и улетели на луг, ловить лягушек. Скрипят колодезные вороты, из труб вьется веселый дымок: в каждом доме готовят завтрак, собирают мужчин на работу. На ветках деревьев, на листьях, траве еще блестит роса, солнце еще не высушило ее, не посбивал ветер — вот какая рань. А Симонас уже шагает по улице. Как всегда, он в длинной, до колен, сермяге, в штанах из рядна, стоптанных деревянных башмаках, шляпа — старая-престарая, нахлобучена по самые глаза. В руке у Симонаса длинный бич с гладким можжевеловым кнутовищем, через плечо висит и блестящая труба.
Симонас заметил меня и кивнул.
— Слышь, Пранас! — старшой подмигнул мне своим единственным глазом. — Что делать будем, а? Второй пастух у нас захворал, вот напасть-то. Управимся мы с тобой одни или нет?
— Придется побегать, — сказал я.
— Ты у нас прыткий, что твой заяц, — улыбнулся Симонас. — С тобой не пропадешь!
Это он верно сказал: бегать я умею. В деревне ни один мальчишка за мной не угонится. Но быстрые ноги — это в нашей работе еще не все. Только вывели мы стадо за околицу, как я почувствовал: не в ногах дело. Коровы, а за ними и овцы, как по уговору, бросились в разные стороны. В огороды, на поле. Почуяли, стало быть, что есть чем поживиться. Я заорал во всю глотку, кинулся в одну сторону, кое-как прогнал коров с клеверного поля. Глядь — на той стороне дороги две буренки в овсы забрались. Я к ним, а другие тем временем к свекле полезли. Выдирают из земли и хрупают... И самая среди них заядлая, ну просто атаман — Безрога портного Матаушаса. Зря ей дал Мурлыка такое имя. Даром что без рогов, корова эта настоящая бесовка — всюду лезет первая, да еще и других за собой ведет. А задира какая! Ведь и рога она в драке потеряла — билась с другими коровками за пучок травы... За ней нужен глаз да глаз.
Мы с Симонасом вдвоем еле управляемся с этой бешеной тварью. Я бегаю, Симонас хлопает бичом, кричит:
— Ах ты, нечистая сила! Чтоб тебя черти драли! К-куда т-тебя понесло?! Назад, назад пошла, говорю!
Главное — подогнать стадо к лесу. Дальше уже тянутся луга, пастбища — ступайте, буренки, куда вашей душеньке угодно. Только не в овсы, не в рожь. Но поле тянется лишь с одной стороны, и тут уследить нетрудно. В лес наши красавицы не пойдут — трава там хилая, к тому же вся в сосновых да еловых колючках, коровы их не любят. Какая-нибудь глупая, молоденькая телочка, может, и сунется в подлесок, а отведает колючего угощения — сама повернет назад, к стаду.
— Чтоб его приподняло да шлепнуло! — злится Симонас. — Нашел время хворать...
Это он про своего помощника-пастуха. Тяжело Симонасу — он ловит ртом воздух, руки дрожат... Кое-как набил трубку, закурил. Симонас верит в целебную силу табака, вот и не расстается с трубкой.
Я бегаю не хуже нашего Барбоски. Кажется, наколол ногу: что-то саднит, побаливает. Но я бегаю...
— Это все она — Безрога-недотрога, смотреть не могу на корову Матаушаса. Вот бы продал ее Мурлыка...
— Хорошо тебе говорить, Пранас... — вздохнул Симонас. — Не продаст ее Мурлыка ни за какие деньги. Молока много дает. А как не давать — всюду лезет первая, других оттирает. И в поле, и в огород — всегда прет первой. Пока вытуришь ее, она уж и брюхо набила... И люди такие бывают, Пранас, всюду первыми лезут, все хватают, о других не думают. А придешь к таким — зимой снега не допросишься... Да мне, слава богу, ничего не надо. Ведь я богатый, Пранас! Знаешь, какой я богач — ого! И небо, и земля, и этот вот лес — все мое!
Коровы и овцы начали щипать траву на опушке. Я тем временем спустился с косогора к речке. Промыл ногу, вытащил занозу. Это мне не в новость. Когда бегаешь босиком, обязательно на что-нибудь да напорешься. А здесь на берегу речки и трава посочней, и шалаш есть. В жаркий день коровы забредают в воду — напиться и так постоять, побродить. Овцы в воду не идут — прячутся в кустах, залегают в тени, им и того достаточно. А мы — в шалаше. И солнце не так печет, и дождик не намочит, если вдруг набежит черная тучка...
Я вспомнил, что мама дала мне с собой завтрак. Достал его из кармана сермяги, половину отломил Симонасу.
— Жаркий денек будет, — сказал Симонас. — Надо бы голавликов поудить. В такие дни они ближе к берегу держатся, в траве... На той неделе один попался — чуть лесу не оборвал...
Я тоже любил удить рыбу. Но сейчас как-то не тянуло.
— Знаешь, Симонас, некогда мне, — вздохнул я.
— Скажи на милость — некогда! — засмеялся старший пастух. — Неужто с батькой на сплав идешь?
— На сплав пошел Костас, а у меня, дяденька Симонас, тоже заботы есть.
— Заботы у него! — Симонас улыбнулся, и его одинокий глаз сузился. — Ну и какие же это заботы, а?
Я молчал, хотя так и подмывало рассказать Симонасу про мое королевство. Про свирепых драконов и высокий трон, про волшебный сад и дворец... Нет, я буду молчать до поры до времени. А когда доведу дело до конца, может, и приглашу своего друга в гости. Я ведь не из тех, у кого зимой снега не выпросишь.
— Не хочешь — не говори, — сказал Симонас. — У всякого есть свое, потайное... Без потайного человек — не человек, а так, пшик... Нет, ты только глянь — бестия-то наша безрогая опять к овсам подбирается...
Я отогнал корову Матаушаса подальше от поля, собрал в кучку овец, которые тоже норовили разбежаться в разные стороны... Скорей бы солнце поднялось высоко — тогда стадо заляжет у речки, а мне можно будет искупаться...
Полдень — для пастуха самое лучшее время. Коровы напаслись, легли на лугу. Одни коровы, покачивая большими круглыми головами, медленно пережевывают траву, растирают ее зубами, как жерновами, другие забрели в воду, бьют себя хвостами по бокам, отгоняют оводов. А овцы лежат на лугу, как большие серые валуны. Разве что вблизи заметно, что у них есть круглые глазки-пуговки, и они этими глазками то и дело моргают... Когда скотина сыта и довольна, может отдохнуть и пастух. Можно искупаться, можно нарезать лозы и сесть плести корзину, можно почитать книжку, можно и поспать... Но когда ты рядом с таким старшим пастухом, как Симонас, спать, конечно, не хочется. Вот и сейчас я поплескался в речке, забрался в шалаш и смотрю, как Симонас лепит из глины. Не какую-нибудь свистульку — большую лошадь, ростом примерно с нашего Барбоску. Окунет пальцы в жестянку с водой, отщипнет от кучи глины кусочек и прилепит. Уже есть голова и все четыре ноги, крутая шея, бабки. Остается только приладить гриву и хвост из мочала, и рыжая кобылка понесется вскачь по зеленому лугу. Занятно, где взял Симонас такую яркую, такую жирную глину и с чего это ему вздумалось лепить такую большую игрушку. Но спрашивать не стану, он же сам сказал, что у всякого есть свое, потайное...
— Хоть и один у меня глаз, а зоркий, — говорит Симонас. — Иду я как-то берегом и вижу: кромка, у самой воды, цвета какого-то необыкновенного — не то красная, не то рыжая, не разберешь. Потрогал рукой — склизко! И мажется, точно масло. Жирновата для глины. Набрал ее маленько, высушил — твердая стала. Ну и попробовал... Получается! А ты сходи, приглядись. Там, где река берег подмоет, всякую породу встретить можно. Известь, к примеру. Хоть бери да избу бели.
Вот, значит, как просто! Подошел к реке, нагнулся и бери сколько хочешь... А Симонас дальше рассказывает, сам рассказывает, хоть я и не посмел спросить.
— Коней, Пранукас, я сызмальства люблю. С той поры еще, когда в подпаски пошел, на богатых хозяев батрачить начал. Сколько я всяких людей повидал, чего только не насмотрелся, работая у богатеев. Одних помню, других подзабывать стал, а вот лошадей помню всех до единой. Как же иначе, Пранукас, ведь батрак с лошадью вместе и работает, и отдыхает, и поговорить ему не с кем, кроме опять же лошади. Пашешь — лошадь плуг тянет, косишь — лошадь сено возит, зимой лес валишь, руки закоченеют — об теплый лошадиный бок их греешь, в ночное едешь — никого с тобой рядом нет, а лошадь и поймет, и послушает, и повздыхает вместе с тобой. Помню, у одного хозяина был жеребец, Каштаном звали. Пока не чмокнет тебя, то бишь пока не поцелует тебя по-своему, и работать не начнет... Или в ночном сидишь один, слушаешь, как где-то в деревне гармонь плачет, а он, Каштан, тихо так подойдет к тебе из кустов, и — цоп картуз, заговаривает, значит. Мол, не грусти, друг, и всякое такое. Поверишь — на душе светлей станет...