Владас Даутартас - Мне снится королевство
Я сел на лавку возле кухонного стола и стал смотреть, как работают портной и его жена. Очень щекотало в носу от острого запаха нафталина, шерсти. Я чихнул.
— Будь здоров! — кивнула Морта.
— Спасибо, тетя!
Все-таки Матаушас мне нравится. Он такой особенный: на шее болтается длинный метр, лицо такое важное, строгое. И работа его мне нравится, и то, как ловко он управляется со швейной машиной, и как она слушается его. Пока вертится колесо, бежит шов, ползет из-под лапки машины ткань, Матаушас и головы не поднимет, ни на кого не взглянет. Когда Матаушас заправляет нить в челнок, меняет катушку, наматывает нить на шпульку, он тихо что-то напевает себе под нос. Может, за это и прозвали его Мурлыкой? Мне он тогда кажется и веселым, и добрым. Зря, наверное, люди считают портного скупердяем. Другое дело — его жена, толстая Морта. Вцепилась в свои утюги, оторваться не может. А мне ведь некогда, мне на луг надо, скоро коровы встанут, и Симонасу трудно будет одному за ними присматривать. Я снова чихнул, но теперь уже нарочно — вдруг она про меня забыла.
— Ох ты, солнышко, дитятко малое! Ведь пастушонок-то у нас не кормлен. Сейчас, сейчас иду...
И продолжает гладить.
— Душенька, и я бы закусил. Заголодал, панечка.
Перестала стрекотать машина, мастер поднялся, расправил плечи и вышел на кухню. Он сел за стол против меня. Теперь-то уж «душенька» Морта бросилась подавать еду. Загремела кастрюлями, тарелками.
— Как новый костюмчик служит, паночек?— спросил портной. — Барышни хвалят?
— Всем нравится...
— А ты думал — нет? Хо-хо... Ведь я в Вильне, большом городе портновскому делу обучался. У знаменитого мастера Ицика Шнейдера. Он и на министров шил, на генералов... А уж брал за работу — ух!.. Дорого брал Шнейдер, да было за что. Трудное у нас, парень, ремесло, тонкое. Вот и ценят его люди, уважают нас, мастеров.
Я только головой кивал. Конечно! И я уважаю Матаушаса, его работу.
Морта внесла обед: тарелку с ломтями хлеба, белый творожный сыр, кусочек масла на блюдечке. И как всегда — миску с картофельной кашей. Смотрю: Матаушас себе накладывает целую горку и ест так, что любо-дорого глядеть. А я размазываю ложкой по тарелке серую бурду, не могу поднести ко рту.
— Ох ты, солнышко, дитя малое, кушай поскорей, я тебе добавки дам, — уговаривает Морта.
— Ты — наш человек, скажешь правду, — заговорил мастер. — Вот и скажи, хорошо ли Симонас коров пасет? Что-то наша Безроженька плохо доиться стала. Уж не ложатся ли коровки в полдень на лугу? Что скажешь, паночек ласковый?
Вот тебе и Мурлыка! Не знаю, что и говорить. Я нахмурился, положил ложку возле миски с картофельной кашей и с важным видом ответил:
— Дядя Симонас за нашими коровами смотрит как за своими! За день так выгуляет, что бока раздуваются. А ваша Безрога больше всех ест, с чужих огородов хапает. За ней одной и носимся целый день. То она в клевер, то в овсы, то свеклу хрупает... Не корова, чисто бес, даром что без рогов...
Мастер переглянулся с женой. По-моему, сердито. Что же это я — так просто взял да выложил всю правду! Все из-за каши, сизой картофельной бурды, будь она неладна...
— Ну нет, солнышко, дитя малое, — обиженно сказала Морта и положила себе каши. — Такой коровы, как наша Безроженька, во всей округе не найдешь. Больших денег она стоила, но за такую не жалко и больше заплатить. Очень уж она молочная, только присматривать за ней надо, обихаживать лучше... На то и пастухов нанимают...
— Ведь я стараюсь, тетя Морта, — сказал я и встал из-за стола.
Случайно бросил взгляд в угол и замер. Вот это да! Весь угол завален лоскутками. Это обрезки, которые остаются, когда мастер раскраивает материал. Пестрые, разноцветные, яркие, валяются в углу и никому не нужны. А мне бы пригодились, для убранства тронного зала...
— Ты чего в угол уставился? — спросил Матаушас. — Мышь увидел, что ли?
— Лоскутки, дядя...
— Это «душенькино» хозяйство. У нее проси.
— На что тебе? Мама велела? — поинтересовалась Морта.
— Нет, не мама... Мне самому хочется...
— Гм... — Мотра задумалась. — Я ведь коврики из них плету, дорожки. Но ты возьми. И не носись, как бес, за нашей Безроженькой. Ну, пожует клеверка, ну, полакомится свеколкой... А ты не видал, и все тут. Понял, солнышко?
В том-то и дело, что я понял. Понял и растерялся. Лоскутками откупиться хочет. Вот так «душенька»!
— Спасибо, тетя Морта, — сказал я. — Не надо мне. Я передумал...
Портной положил мне руку на плечо:
— Смешной ты, паночек, ей-богу. В точности, как твой батька. Ты послушай, что тебе старшие говорят. Всякая живая тварь старается урвать кусок пожирнее. Да покрупнее, паночек. Так уж от сотворения мира заведено, и по-иному быть не может. Что же ты обижаешься, парень?
— Симонас не так говорит, совсем-совсем не так, — буркнул я и выбежал в сени. Взял свой кнут и припустил со всех ног домой.
— Мама, дай поесть! — крикнул с порога.
— Опять голодный? Да ведь у Матаушаса дом — полная чаша. И колбас накоптили, и сала. Вот так «душенька», хлопотунья, — покачала головой мама. — Неужто не кормили?
— Опять это хлебово сунули, картошницу противную...
— Не говори так. Надо есть что дают. Про еду не говорят «противная»!
Хоть и рассердилась мама, а все же дала пообедать. Еще бы! Ведь это жареные голавли, те самые, которых поймал Симонас. Я и правда пальчики облизал — до того вкусно их приготовила моя мама. А она выносит еще кусок, заворачивает в бумагу.
— Это отнесешь Симонасу, — говорит мама. — Почему он сам не пришел своих рыбок отведать?
— Симонас не такой!
— А какой он, по-твоему?
— Если сложить вместе Матаушаса с его «душенькой», далеко им до Симонаса будет...
— Что-то я тебя не пойму... При чем тут Матаушас?
Я не знал, сказать маме про лоскутки или нет. Лучше не говорить — ведь я их не взял. Поэтому я махнул рукой и выбежал во двор. На минутку заскочил в сад, набрал паданцев, покружил возле непростой груши. Понюхал ее единственный плод, пощупал. Груша твердая как камень. До осени никак не поспеет, это ясно как дважды два... Хорошо бы еще наведаться в королевство, но недосуг. Пора к Симонасу — ведь я сегодня его единственный помощник.
— Жил, Пранукас, в одном королевстве человек, и звали его Бездольным...
Пятронеле не отпускает меня, хотя корова ее Пеструшка уже подоена и отдыхает в хлеву, хотя выпито парное молоко и до крошки истреблен рассыпчатый пирожок с сахарным «снежком». Без сказки я не уйду от Пятронеле. Не уйду, как ни набегался, ни устал за день, как ни саднит наколотая нога.
Мы сели на лавочку. Кнут я положил на колени.
— Слушаешь, детка?
— Слушаю, тетенька, слушаю...
Пятронеле потуже завязала платок, причмокнула губами, задумалась. Деревня еще не спит: слышны голоса людей, мычат затворенные в хлевах коровы, далеко, на дороге, погромыхивает запоздалая телега.
— Значит, слушаешь?
— Ага, тетенька, слушаю... Барбоска наш лает. Может, птица какая-нибудь поздняя пролетела...
— Вот так, Пранукас... Жил этот человек, по прозванию Бездольный, с женой своей Уршу́ле в бедной лачужке. Землица у них была задернелая да хлюпкая, вот и маялись они от зари до зари, пот лили... Не родился в крепкой этой земле хлеб, не наливался горох, картошка выходила — что фасолина. Пшеница им, бедолагам, и во сне не снилась. Так и жили они, горе мыкали. Бездольный еще и лес валил, лозу резал да корзинки плел, а жена его Уршуле грибы собирала, ягоды, пряла соседям шерсть — своих-то овечек у них не было. Перебивались с хлеба на воду, а тут послал им бог ребеночка, третий рот появился. Хоть и прибавилось забот, а все же утешение отцу с матерью, да и подмога растет. А рос этот мальчонка здоровым да веселым, ну и смышленым на радость родителям. Только других ребят чурался, все больше один играл, гулял. А иногда сядет где-нибудь в уголке, задумается... Заговоришь с ним — удивишься. Странные у него были речи, дерзкие такие. Все против королей да против господ — мол, не стало из-за них ни правды, ни свободы, одно горе кругом... За это дали ему люди имя — Лайсву́нас. То есть — Вольнолюб...
Как-то работал Лайсвунас с отцом в поле, камни с поля выволакивал. Встал вдруг возле горки, куда они камни складывали, и говорит: «Несправедливо мир устроен, отец. Вот мы с тобой гнем спину от зари до зари, а прозябаем в нищете. Зато баре-господа прохлаждаются, трудиться не желают, сами как сыр в масле катаются. Почему так?» — «Да ведь исстари так заведено! — испугался Бездольный. — На роду написано... Ну, бог велел...» — «Значит, и бог правды не знает, — сказал Вольнолюб-Лайсвунас. — Разве он не видит, что на земле делается?..» Бездольный за голову схватился — никогда он таких речей не слыхивал. «Ох сынок, сынок, — качает головой. — Накличешь ты беду на наш дом... Я-то стар, меня жалеть нечего, а тебе еще жить да жить. Поосторожней бы разговаривал...»