Люси Монтгомери - Истории про девочку Эмили
— Я понимаю, что ты неблагодарный и непослушный ребенок, — сказала тетя Элизабет.
Ее слова жестоко обидели Эмили, но уступить она не могла; так что раздражение и неодобрение со стороны тети Элизабет продолжало проявляться во всех мелочах повседневной жизни, в немалой степени отравляя существование впечатлительной девочки, болезненно реагирующей на то, как смотрят на нее родственники. Чувство обиды никогда не покидало Эмили — кроме тех минут, когда она писала свои рассказы. Тогда она забывала обо всем, бродя по дорогам волшебной страны, где-то между солнцем и луной, где видела чудесных существ, которых пыталась описать, и чудесные события, которые пыталась изложить… а затем возвращалась в тускло освещенную свечами кухню несколько ошеломленная, словно провела долгие годы в неведомых краях.
Даже тетя Лора не поддержала ее в том, что касалось сочинения рассказов. Тетя Лора считала, что Эмили следовало бы уступить тете Элизабет в таком пустячном вопросе.
— Но он не пустячный! — в отчаянии воскликнула Эмили. — Для меня это самый важный в мире вопрос, тетя Лора. Ах, я думала, уж вы-то поймете!
— Я понимаю, дорогая, что тебе нравится писать, и считаю это довольно безобидным развлечением. Но, похоже, оно почему-то раздражает Элизабет, и я думаю, что по этой причине ты могла бы от него отказаться. Не так уж это важно… ведь, в самом деле, писать рассказы — пустая трата времени.
— Нет… нет! — возразила огорченная Эмили. — Когда-нибудь, тетя Лора, я буду писать настоящие книги… и заработаю целое состояние, — добавила она, чувствуя, что практичные Марри измеряют природу большинства вещей денежной наличностью.
Тетя Лора снисходительно улыбнулась.
— Боюсь, таким способом ты никогда не разбогатеешь, дорогая. Ты поступила бы разумнее, если бы посвятила свое время подготовке к какому-нибудь более полезному труду.
Было безумно досадно, что к тебе относятся так снисходительно… безумно досадно, что никто не может понять, почему она вынуждена писать… безумно досадно, что тетя Лора, такая милая и любящая, оказалась так бестолкова.
«Ах, — с горечью думала Эмили, — если бы этот противный редактор „Энтерпрайз“ напечатал мое стихотворение, тогда они поверили бы».
— Во всяком случае, — посоветовала тетя Лора, — старайся, чтобы Элизабет не видела, что ты продолжаешь писать.
Но Эмили почему-то не могла следовать этому благому совету. Прежде были случаи, когда она с согласия тети Лоры обманывала тетю Элизабет в некоторых мелочах, но на этот раз оказалось, что поступить так ей мешает какое-то внутреннее чувство. Она должна писать рассказы… и тетя Элизабет должна знать об этом… все должно быть открыто и честно… иначе быть не может. Она не могла изменить себе, когда дело касалось ее творчества… она не могла притвориться, что изменила себе.
Она обо всем написала отцу, излив свою горечь и растерянность в послании, которому — хотя она и не подозревала об этом, когда писала — предстояло стать последним. На полочке под старым диваном лежала уже огромная пачка писем: Эмили написала их очень много — не только те, что приведены в этом повествовании. В них было немало абзацев, посвященных тете Элизабет, — большинство весьма нелестного содержания, а некоторые (как, избыв первую горечь обиды, могла бы признать и сама Эмили) пестрели явными преувеличениями. Эти строки появлялись тогда, когда ее уязвленная и негодующая душа искала какого-то выхода для бурных чувств, заостряя ее перо и наполняя его ядом. Эмили мастерски владела утонченно язвительным слогом и охотно прибегала к нему в случае необходимости. Когда недоброжелательные слова бывали написаны, боль утихала, и больше Эмили о них не вспоминала. Однако на бумаге они оставались.
И в один из весенних дней, когда Эмили весело играла с Тедди в Пижмовом Холме, тетя Элизабет, занимаясь уборкой на чердаке, нашла на полке под диваном кипу писем и все их прочитала.
Элизабет Марри никогда не прочла бы ни одного письма, написанного взрослым человеком и адресованного не ей. Но у нее ни на миг не возникло ощущения, что она делает что-либо недостойное, когда читает письма, в которых Эмили, одинокая и порой непонятая, изливает душу отцу, горячо любившему и понимавшему ее. Тетя Элизабет — так она считала — имела полное право знать все, что делает, говорит или думает этот пользующийся ее щедротами ребенок. Она прочла письма и узнала, что Эмили думает о ней… о ней, Элизабет Марри, которой никто никогда не осмеливался сказать ничего нелестного и чьей деспотической власти никто никогда не оспаривал. Подобное переживание так же неприятно в шестьдесят, как и в шестнадцать. Когда Элизабет Марри сложила последнее письмо, ее руки дрожали… от гнева и еще какого-то более глубокого чувства.
— Эмили, твоя тетя Элизабет хочет видеть тебя в парадной гостиной, — сказала тетя Лора, когда Эмили вернулась из Пижмового Холма, откуда ее прогнал домой редкий серый дождик, начавший накрапывать над зеленеющими полями. Ее тон… ее печальный взгляд… подсказали Эмили, что надвигается гроза. Эмили понятия не имела, что это за гроза… не могла припомнить ни одного своего недавнего поступка, который мог подвести ее под трибунал тети Элизабет. Но вопрос, должно быть, был очень серьезным, раз тетя вызывала ее в парадную гостиную. По одной ей известным причинам тетя Элизабет всегда проводила подобные сверхсерьезные беседы в парадной гостиной. Вероятно, у нее было смутное ощущение, что фотографии многочисленных Марри, развешанные на стенах, обеспечивают ей моральную поддержку, в которой она очень нуждалась, когда имела дело с этим белым вороненком. По той же причине Эмили всегда испытывала глубокое отвращение к судебным разбирательствам в парадной гостиной. В таких случаях она всегда чувствовала себя очень маленькой мышкой, со всех сторон окруженной угрюмыми кошками.
Эмили пробежала через большую переднюю, задержавшись, несмотря на свою тревогу, чтобы мельком взглянуть на чарующий красный мир за красным стеклом, и толчком открыла дверь парадной гостиной. В комнате было полутемно: свет проникал в нее лишь из-под жалюзи, приподнятых на одном окне. Тетя Элизабет, напряженно выпрямившись, сидела в черном кресле дедушки Марри. Эмили взглянула сначала в ее суровое, сердитое лицо… затем на ее колени… и все поняла.
Прежде всего она должна была забрать свои драгоценные письма. С быстротой молнии она подскочила к тете Элизабет, схватила пачку и отступила к двери, откуда с лицом, пылающим негодованием и отвращением, снова взглянула на тетю Элизабет. Было совершено святотатство… самая дорогая святыня ее души осквернена.
— Как вы посмели, тетя Элизабет? — сказала она. — Как вы посмели трогать мои личные бумаги?
Такого тетя Элизабет не ожидала. Она ожидала смущения… ужаса… стыда… страха… чего угодно, но не этого праведного негодования, словно не могло быть сомнений в том, что это она виновата. Она встала.
— Дай мне эти письма, Эмили.
— Нет, не дам, — сказала Эмили, побледнев от гнева, и стиснула в руках пачку. — Они мои и папины… не ваши. Вы не имели никакого права трогать их. Я никогда вас не прощу!
Судья и обвиняемая полностью поменялись ролями. Тетя Элизабет была так ошеломлена, что не могла найти слов. И что хуже всего, на нее вдруг напали весьма неприятные сомнения в правильности собственного поведения — вызванные, вероятно, страстностью и искренностью обвинения, которое бросила ей в лицо Эмили. Впервые в жизни Элизабет Марри усомнилась в том, правильно ли она поступила. Впервые в жизни она почувствовала себя пристыженной, и это привело ее в ярость. Было невыносимо, что ее заставили стыдиться.
Мгновение они смотрели друг на друга не как тетя и племянница, не как ребенок и взрослый, но как два человеческих существа, и в сердце каждого была ненависть к другому: Элизабет Марри — высокая, суровая, с поджатыми тонкими губами, Эмили Старр — с белым лицом, с глазами, похожими на озера черного огня, прижимающая к себе дрожащими руками свои письма.
— Так это твоя благодарность, — сказала тетя Элизабет. — Ты была сиротой без гроша… я взяла тебя в мой дом… я даю тебе кров, пищу, образование, окружаю тебя вниманием… и это благодарность, которую я получаю.
Буря гнева и обиды все еще бушевала в душе Эмили, так что эти слова не вызвали у нее никаких угрызений совести.
— Вы не хотели брать меня к себе, — сказала она. — Вы заставили меня тянуть жребий и взяли меня потому, что жребий выпал вам. Вы знали, что кому-то из вас придется взять меня, так как вы, гордые Марри, не можете допустить, чтобы ваша родственница попала в сиротский приют. Тетя Лора любит меня сейчас, но вы — нет. Так почему я должна любить вас?