Юрий Хазанович - Свое имя
Алеша понял, что все доводы, казавшиеся ему вполне убедительными, произвели совсем не то впечатление, на которое он рассчитывал. Повернув голову к Чижову, он улыбнулся кроткой, слегка заискивающей улыбкой:
— Ничего я не прячу. Я считал, что хорошо притер, иначе как же… Если б я знал…
— А тебе нихто не казав, що ты спартачил? — высунулся из-за чьей-то спины Ковальчук.
Алеша сделал такое движение, словно его стегнули между лопаток.
— Тот, кто мне говорил, не больше моего разбирается, — глухо отозвался он и вытер ладонью лоб.
— То ты так считаешь. Однако ж он тебе дело казав…
— Какие-то загадки. О чем речь? — решительно вмешался токарь механического цеха.
— А нехай Белоногов сам расскажет.
Алеша робко посмотрел по сторонам, покашлял, явно оттягивая время.
— Ну, когда я работал, ко мне Черепанов подошел, покрутил кран и говорит: плохо притерт…
— Почему же ты не послушал его? — подняла голову Урусова.
— Я в это время уже сдал работу. А кто для меня авторитет — ученик Черепанов или Серегин… старший слесарь товарищ Серегин?
Вера смяла в кулачке угол серой шали, которая лежала у нее на плечах, и, словно боясь вскрикнуть, приложила кулачок к губам.
— При чем же тут авторитет, если Серегин не принимал у тебя работу? — жестко сказала Урусова.
Было похоже, что Серегин сидит не на стуле, а в лучшем случае на раскаленной печке. Он с такой силой сцепил пальцы, что они хрустнули и побелели.
А Ковальчук не унимался. Вперив в Белоногова свои серые глаза, в которых появился холодновато-стальной отблеск, он поинтересовался, что было после того, как Черепанов обнаружил плохо притертый кран.
«Митичкин наставник. Клещ проклятый!» Алеша негодующе взглянул на него исподлобья и громко, с ожесточением заявил, что после этого Черепанов побежал «докладывать по начальству».
Ковальчук презрительно рассмеялся:
— Эх, Белоногов, Белоногов, здорово ж тебя совестью обделили! А товаришку твоему, Черепанову, трошки б духу занять у кого-нибудь. Через то и вышла вся беда, що не хватило у него духу доложить начальству, тебя пожалел… Только я пытав, що дальше у вас было, а ответа нема…
Алеша вдруг раскрыл рот и, забыв закрыть его, мешковато опустился на стул. Тогда Ковальчук рассказал о том, что удалось ему «выудить» у Черепанова и о чем умолчал Белоногов, хотя ему был брошен спасательный круг наводящего вопроса. А умолчал он вот о чем. Черепанов не только подметил брак, не только покритиковал Белоногова, и довольно основательно, но и предложил свою помощь. Выкроив время, он прибегал к Белоногову, чтобы исправить кран, но Белоногов заявил, что уже сдал работу, и вдобавок обругал товарища.
— Ось так, Белоногов, и треба было выложить собранию. А то вытягуешь, вытягуешь из тебя правду, а вона не идет. Неначе в тебе хорошо притертые краны стоят, щоб и капельки правды не выпустить…
Вспыхнул смешок и сразу же погас. Токарь механического цеха со строгим лицом спросил, почему не вызвали Черепанова.
— Мы говорили с ним, — поднялась Урусова. — Ковальчук, Чижов и я. Сильно переживает, просто жуть. Твердит, что он один во всем виноват. Конечно, Черепанов показал, что ему еще кое-чего важного не хватает… Но так близко к сердцу принял, что даже утешать пришлось. Мы посоветовались и решили не вызывать. Потом же, срывать с занятий не хотели…
Токарь одобрительно кивнул темноволосой головой:
— А вот про Белоногова не скажешь, что он понял что-нибудь, осознал.
— Т-так вы хотите, чтоб я сказал, что я нарочно так притер кран, да? — вскипел Алеша.
— Было б это так, тебя бы трибуналом судили! — Токарь поднялся и, заложив за ремень пальцы, собрал назад гимнастерку. Сейчас, когда лицо его разгорелось и напряглось, на щеке и на лбу белой полоской обозначился шрам. — Если солдат не выполнил задания и сорвал операцию, его судят. А тут у нас нешто не фронт? Только и того, что тебя никто не бомбил, мог спокойно притереть кран на совесть. А ты сорвал наступление. Настоящее наступление. Да еще ничего не понимаешь или прикидываешься. Мое предложение — исключить Белоногова из комсомола, скорей со всем разберется…
Речь бывшего фронтовика вызвала наружу все, что кипело в душе у каждого. Один за другим говорили члены комитета, говорили горячо, круто. Смена дала слово на два часа раньше срока выпустить паровоз. Два часа — это нелегко: рабочих рук в депо не хватает. Два часа — не шутка, когда на дороге не хватает паровозов. А для Белоногова слово его товарищей, наверное, ничто. Не почувствовал Белоногов ответственности комсомольца, не дорожит он ни своей рабочей честью, ни честью бригады…
Выступил и Серегин. Пока он каялся, бранил себя за доверчивость и проявленную халатность, язык у него ворочался трудно, нужные слова отыскивались мучительно, с натугой. Но, заговорив о Белоногове, распалился, заявил, что не желает «через кого-то терпеть такой срам», что и одного дня работать не будет с «этаким хлюстом».
Алешка с презрением поглядывал на его красное, бугристое, словно апельсиновая корка, лицо с длинными мокрыми губами, на прямой, будто срезанный затылок и удивлялся, что не замечал этого раньше.
Пожалуй, одна лишь Вера сидела молча. Но, взглянув на нее, Алеша понял, что сестра ненавидит его. И в этот момент она попросила слово.
Во время заседания Вера несколько раз испытывала состояние, какое бывает во сне: хотелось кричать от негодования, а голос вдруг пропал, хотелось подбежать к Алешке, отхлестать его что есть силы по бесстыжим щекам, но руки и ноги не действовали, словно их не было у нее вовсе. Она сидела ошеломленная и несчастная. Ей казалось, что товарищи не сводят с нее глаз, хотя никто не смотрел даже в ту сторону, где она сидела. Но, по мере того как шло заседание, возмущение вытеснило все другие чувства, и она порывисто подняла руку.
— Я не собиралась говорить, — неуверенно начала Вера. — Я думала, что все не так. Но теперь я не могу, я должна, я хочу, чтобы все поняли, почему так получилось у Алешки… у слесаря Белоногова. Он притирал кран. У него не получалось. Квалификации еще на грош, а самомнения на троих, не меньше. И он думал: «Четвертый разряд присвоили, а я в норму не могу уложиться. Что скажут?» Вот что его беспокоило. Свое «я». Не честь бригады, не обязательство, не ответственность — он о себе думал, только о себе. Это в его характере. Чтоб только не подумали, что он не справляется, ничего и никого не пожалел. Пусть он скажет, что это не так, пусть… — Вера на секунду умолкла, и все услышали ее дыхание. — Мне очень тяжело это, но я не могу… Надо что-то делать… Говорят, труд облагораживает. А у него… Может, надо было дома все это высказать. Но я считала своим долгом… И потом, дома уже не раз говорили… Вот и все. Я тоже за строгое наказание…
Она прислонилась к холодному железу сейфа и не села, а как-то бессильно опустилась на стул. И сидела опустошенная, с сухими от отчаяния глазами, с разлившейся по всему телу слабостью, какая бывает после тяжелой болезни.
Тем временем Маня Урусова, катая меж ладонями граненый карандаш, говорила:
— Много тебе сказали сегодня, Белоногов. Много очень горького, да зато верного, есть над чем подумать. И если ты хорошенько задумаешься, то и вывод сделаешь, какой следует. А крест на Белоногове ставить рано. — Она повысила голос. — Рано, товарищи. Он такой человек, что сможет выправиться. А мы поможем. Поэтому, я думаю, нужно ограничиться выговором. Послушаем Белоногова и будем голосовать.
Ждали в полной тишине. Никто не торопил его. Наконец он поднялся и, глядя в пол, проговорил чуть слышно:
— Здесь все правильно сказали. Я заслужил. Только я прошу… Я постараюсь… — И он сел.
Токарь снял свое предложение, и все проголосовали за объявление Белоногову выговора с занесением в учетную карточку.
Едва Урусова закрыла заседание, Вера медленно вышла из комнаты. Во дворе она накинула на голову шаль и вдруг увидела перед собой Алешу. Лицо его, такое жалкое еще несколько минут назад, было злым.
— Ну? — с вызовом сказал он. — Решила стать вторым Павликом Морозовым? Но памятника тебе не поставят, не надейся…
— Наглец! — прошептала Вера. У нее не было сил даже возмущаться. — Весь изоврался, запутался во лжи! Эгоист. Финики помнишь?
— Дорвалась до трибуны. Верх сознательности! Этого я тебе никогда не забуду!
Он ушел. Снег сухо заскрипел под его быстрыми шагами. Вера осталась стоять. Слезы душили ее. Внезапно сильные руки мягко обняли Веру, и она услышала голос Мани Урусовой, почувствовала на своей щеке тепло ее дыхания.
— Ну вот еще! Не надо, Веруха. Ну, неприятно, плохо, что говорить, а ты держи себя. Парень нелегкий, да не таких обламывали. Хватит, успокойся. Дай я тебе слезки утру. А ты знаешь, что плакать вредно: глазки выцветают? Тем более на морозе.