Лев Кассиль - Ранний восход
— Катя, хочешь посмотреть?.. Если тебе, конечно, интересно. Только дверь закрой, а то я не люблю, знаешь, когда все лезут глядеть.
Катюшка ушам своим не поверила. Никогда прежде Коля не показывал сам кому-нибудь своих рисунков. Не упросишь, бывало. А тут первый позвал.
Она подбежала к матрацу, на котором были наколоты акварели. Глаза у нее разбежались. Она не знала, на какую из картин сначала смотреть. Рожь. Домики. Деревья. Клубящиеся облака. Золотистые холмы. Прохладная тишина реки Мологи. Все, что так ласкало и радовало ее в эти летние месяцы, все, что так уже полюбилось ей, ожило здесь и повторилось еще более прекрасным, чем казалось там, за окнами…
— Нравится? — спросил Коля как можно снисходительнее, но искоса внимательно поглядывая на сестренку.
Ведь он никому из своих не показывал еще этих работ. Что-то скажет придирчивая Катюшка?.. А она молчала, пораженная, потом протянула руку к Колиному локтю, но побоялась, что брату покажется смешным этот неуклюжий порыв, отдернула руку, заглянула преданно Коле в глаза:
— Знаешь, Коля… По-моему, ты раньше так никогда в жизни не умел, как это нарисовано.
— А ты что думала, я тут даром с тобой время теряю!
И Коля, подхватив сестренку на руки, завертелся с ней по комнате.
Катюшка, упоенно повизгивая, отбивалась, колотила обоими кулаками по плечам брата. Хохоча, они задели матрац, он повалился прямо на них, оба упали на пол, и сверху им на головы, шелестя, посыпались нежные зеленые, голубые, золотистые акварели.
Долго бережно и озабоченно собирала потом с полу, расправляла и укладывала Колины рисунки Катюшка. Она была несказанно горда доверием Коли, но строго-настрого наказала брату, у которого голова от возни снова разболелась, лежать смирно и принять лекарство.
И бедный наш художник должен был опять проглотить, давясь, какой-то бурый и отдававший анисом порошок, который уже решительно не принимала его душа…
В этот день он не вышел вечером на улицу. Сидел дома и перечитывал «Отверженных», по старой привычке выписывая особенно полюбившиеся ему местечки из книги в специальную тетрадь.
Сегодня он выписал то место, где рассказывалось, как маленький бесстрашный Гаврош выбежал из-за баррикады, чтобы собирать патроны для своих старших товарищей — революционеров. Пули так и свистели над ним, а он все пел свою веселую песенку. Он не допел ее до конца. Пуля с вражеской баррикады ударила ему прямо в голову. И вот он упал, храбрый маленький Гаврош, упал лицом в землю и больше уже не поднимался. «Эта детская и великая душа отлетела», — так было сказано у Гюго, и Коля переписал эту фразу в свою тетрадочку.
Стемнело. Коля отложил в сторону книгу, которую собирался читать еще утром. Это был «Давид Копперфилд» Диккенса. Он тихо сидел у окна. Катя ушла к подругам. Под окном на улице собирались ребята. Кликнули его, но он отказался, сказал, что болит голова. Где-то девушки пели: «Хороши вы, июльские ночи, колос к колосу клонится рожь…»
Потом он услышал голос Миши Хрупова. Он что-то рассказывал, и все смеялись, а одна из девушек вдруг озорным, высоким голосом запела: «Мил уехал верст за двести, мое сердце не на месте». Должно быть, Хрупов что-то разболтал про Колю, и вот теперь девушки нарочно пели под его окном свои «страдания», намекали… Коля закрыл окно, задернул занавеску, зажег лампу на столе и сел писать письмо Вите Волку, от которого он накануне получил весточку:
…«Наконец-то, Витька, получил от тебя открытку. Почему ты так долго не писал? Ведь у тебя был мой адрес. Я живу здесь в такой глуши, что любая весточка для меня праздник. Деревушка, в которой я обитаю, стоит посреди поля, с четырех сторон окруженная лесом. От нас до железной дороги около двадцати километров. Вокруг нас довольно живописно. Лес тут смешанный. В полутора километрах от деревни река. Правда, нет здесь особенных крутых обрывов или красивых склонов. Речка довольно скромная. По берегам да и вообще по всей местности разбросаны невысокие холмы, курганы. Местные жители говорили, что в эти места приезжала экспедиция и делала раскопки, довольно удачные. Некоторые курганы оказались монгольскими могилами. В этом отношении тут довольно интересно… Кроме меня, в деревушке живет еще одна семья дачников, ленинградцев.
Работаю в последнее время довольно вяло. Все поднадоело. Все хорошие места уже давно перерисованы. Дед, у которого мы живем, очень интересный. Я собираюсь написать его портрет. Среди населения встречаются типы очень интересные. Особенно хороши дети. Просто тургеневские (Федюши и Павлуши). В общем, натуры хватает, только рисуй…»
Коля остановился и подумал, не слишком ли уж он расписал обстановку, в которой живет. Витька еще решит, чего доброго, будто он тут только и делает, что живет да радуется. Коля обмакнул перо в чернильницу и продолжал:
«Но я как-то странно во всей этой зажигающей обстановке работаю, с прохладцей. Основной упор делаю на живопись. Пишу пейзажи».
Тут он опять увлекся, совсем забыл, что хотел написать сдержаннее, и пустился гнать строку за строкой:
«Придаю огромное значение небу. Мне кажется, что основное в пейзаже — правильно решить, угадать небо. Внимательно прописать, добиться чистоты и прозрачности. И только в этом случае пейзаж заиграет.
В последнее время я часто вспоминаю Ф. Васильева.
В живописи я почти совсем перешел с полуватмановской бумаги на тонкую, шершавую. Эта шершавая бумага даст возможность лить акварель, делать ее прозрачной и чистой. Заметил на практике, что большое значение в технике имеет бумага. Как ни странно, рисунков у меня значительно меньше, чем живописи. Это меня сильно смущает. Больше тянет к цвету.
Мне бы очень хотелось узнать, как работаешь ты. Ведь ты, Витька, мне так мало написал. Всего лишь открыточку. Моя «глушь», я думаю, поглуше твоей. Одно утешение — это книги. Сейчас наслаждаюсь Копперфилдом.
Ну, пиши мне больше и чаще, а то я тут совсем зачахну от скуки.
Колька»Ощущалось приближение осени. Кристально прозрачными стали августовские дали. Коля писал рожь на косогоре, где в ветреные дни стелился тихий неумолчный звон созревших колосьев — казалось, будто в ушах звенит… Позднее писал хлеба, убранные в копны. Большая серия акварелей изображала то поле перед дождем, то реку и кусты, покорно затихшие в ожидании надвигающейся грозы, то гладь лугов, прошитую первыми нитями дождя, или развидневшееся, только что омытое недавним ливнем небо, напоенные долины, деревья с отяжеленной листвой.
Здесь, как никогда еще, открылось ему скромное и нежное очарование равнинной русской природы, доверчиво и просторно распахнувшейся под неоглядным небом, через которое от одного края горизонта к другому медленно переваливали округлые белые громады облаков — кумулюсов.
Но Колю уже неотвратимо тянуло домой, в Москву, в свой двор, в Плотников переулок, которым так легко пройти к бывшему саду глухонемых…
Он тоскливо ощущал удлинение ночей: тьма отнимала время у света, пора света укорачивалась.
Но ждать оставалось недолго: в первой половине августа должна была заехать тетя Таня и увезти Колю с Катей. За несколько дней до назначенного срока, 11 августа, Коля писал этюд на берегу Мологи. Здесь его и разыскал Миша Хрупов. Он рассказал, что обнаружил в большом бору, который начинался неподалеку от Репинки, ястребиное гнездо и новые, очень интересные места: крутые овражки-промоины в чащобе, заваленные буреломом с когтистыми, острыми сучьями. Решено было отправиться туда завтра же. Сговорились выйти пораньше, чуть свет, чтобы заодно посмотреть и восход солнца. Коля не оставлял мысли написать большую композицию с фигурами, встречающими ранний рассвет, — ту, о которой он два года назад, в памятный вечер 14 июня, говорил Кире.
Когда возвращались в Репинку и уже миновали околицу, Коля увидел возле дома Разумеевых много людей. Он даже сперва испугался: не пожар ли уж, не случилось ли что-нибудь. Со всех ног бросился он к дому. Но, уже подбегая, понял, что встревожился напрасно. Люди стояли возле открытого окна, в котором была видна Нюша Разумеева, державшая в руках какие-то листы бумаги. Коля рванулся вперед, проскочил между двумя какими-то женщинами и обмер: Нюша показывала в окне его работы. Этюды были разложены и на подоконнике, и на столе, и на лавочке, стоявшей возле ворот. Сдержанный восхищенный говор стоял в толпе:
— Ай, и что же это за восхищение, спасу нет!
— Гляди-ка, Нюра, ведь это Молога наша. Вот она, как есть.
— Живем, живем и вокруг себя красы не замечаем!
— Прохор Евсеевич! А председатель! Гляди-ка, как сарай-то скособочился. Ведь говорили тебе — поправить нужно. Вот теперь уж и в Москве поглядят, какие в Репинке сараи у колхоза.