Василий Лебедев - Утро Московии
– Отслонись! Отслонись! – закричал стрелецкий десятник.
Степана подвели к подводе, боком прилег он на сено, но лошадь не тронулась: по узкой болотной дороге вели осужденных на смерть. Их было несколько человек. Впереди шел в чистой рубахе и держал свечу в пальцах связанных рук Сидорка Лапоть. Он с любопытством посматривал на людей, крутил головой на толстой короткой шее и чему-то отрешенно улыбался.
Позади него шел, насупясь, высокий черноволосый человек, за ним остальные. Обочь шел священник с посохом, в ризе и с большим крестом.
– Чага! Мы помолимся за тебя! – крикнули из толпы.
Черноволосый человек посмотрел с тоской на толпу и снова опустил голову.
У Степана стало понемногу темнеть в глазах от потери крови. Желтые круги медленно расплывались, дергались и таяли. Лошадь тронулась по узкой дороге через Козье болото. Поперек пути вдруг шмыгнул утиный подранок, волоча левое крыло. «Похож на меня…» – мелькнуло в голове Степана, и он простонал:
– Тихо… Задавим…
Глава 19
Ждан Виричев всю зиму провалялся в башне. Простуда зашла так глубоко, что лечить его принимался сам «великий лекарь» Соковнин, опасавшийся порухи в часовом деле. Окольничий страстно навязывал свое единственное и самое сильное лекарство от простуды – царево винцо с перцем и баню, однако эта панацея не помогала. Однажды в субботу, на второй неделе после праздника Крещения, старика везли из мирской мыльни, что была на берегу Неглинной, и еще больше простудили. Лихорадка и жар усилились. Старик впадал во многочасовое забытье или бредил какой-то пластиной в часовом механизме.
На четвертые сутки, ночью, Шумила услышал кашель отца и сквозь стон – осмысленные речи о кончине. Утром пришел из Архангельского собора священник, чтобы причастить и соборовать старого кузнеца перед смертью, однако на исповеди Ждан Виричев не ответил ни на один вопрос. Он смотрел куда-то сквозь ризу священника, сквозь дьяков больших приказов, толпившихся в распахнутых собольих шубах у самой постели, и вдруг четко произнес:
– Медь с мышьяком – пошлая смесь… на пластину бронза добра к пружинью станет… так и молвите Головне…
Головней он звал англичанина Галовея, давно оставившего часы на волю Ждана Виричева. Работы на башнях, где должны были подняться шатры, взял в свои руки московский мастер каменных дел Важен Огурцов, закадычный приятель Мачехина, а сам Галовей готовил письма и гонцов в Италию за мраморными статуями в ниши Флоровской башни.
– Головня башковит, да очей не кажет, понеже на пированье тщив, – говорили о нем в Думе.
Приумолкли дьяки в башне. Алешка сидел на корточках у печки, ворошил сырые поленья. Дрова сипели и тышкали кислым осиновым паром. Дрова, что были получше, крали у них по ночам стрельцы и жгли кострищи под стенами – грелись.
– Не ходил бы, Шумила, на Москву, не бражничал бы со товарищи… – Ждан Иваныч закашлял натужно и глухо. – Вестимо, худое то дело: вино – разуму пучина…
– Жить будет кузнец!
– Истинно, Алмаз Иваныч, будет жить мастер! – тотчас ответил дьяку Посольского приказа Соковнин.
Они двинулись к выходу, кое-как заделанному досками и завешенному тряпьем. Вниз со страхом покатились стрельцы, люди Крутицкого подворья, жилецкие, кое-кто из московских дворян и прочие, не думного чина люди. Не только любопытство, но и живой интерес привел их сюда. Вот уже второй год Москва живет слухами о мастерах часовой хитрости, живших в башне Кремля. Кто верил им, кто сомневался, кто сочинял небылицы об их колдовстве, но когда заболел старый кузнец, торговые ряды Пожара тысячеглазно с надеждой смотрели на дым, выходивший из бойниц башни, – жив пока…
В тот день – день большой надежды – Шумила послал Алешку за мясом, чтобы сразу на три дня наварить щей. Дал денгу сыну и потребовал:
– На торгу окоем держи вострей! Как узришь, где мужики берут мясо, – там и ты встревай, да рот не отворяй, а то денгу отнимут!
Чем только не дивила Москва Алешку! Громадные размеры города все еще пугали его. Какая-то удивительная не то легкость, не то холодность людей друг к другу настораживала его. Ночи, полные таинственных голосов, пьяных криков и смертей, пугали. Тысячеколокольный звон оглушал. Большой торг на Пожаре пленял его головокружительным изобилием русских и заморских товаров.
Обжорный ряд вызывал слюну, и всегда, зимой и летом, он был люден и полон, будто и не было на Москве страшных, опустошительных лет голода. Алешка успел заметить, что каждый сезон по-своему хорош в обжорном ряду, но мясом торгует Москва горячей всего зимой, и он знал, где самый большой выбор.
Через открытые в этот полуденный час ворота Флоровской башни он перешел ров, свернул направо, прошел мимо Тиунской избы, где попы покупали право служить в церквах, спустился с холма по скользкой наледи утоптанного, облитого водой снега и вышел к Москве-реке. От моста вправо и влево густо чернел народ. Пестрели цветные кушаки на зипунах и тулупах, белели заиндевелые бороды, воротники. Маячили разнообразные шапки, порой боярские – куньи, лисьи, собольи горлатные, высокие, как цилиндры, овчинные – простого люда и стрелецкие – с красными верхами.
Под самым берегом стояли у сенных охапок полураспряженные лошади. От саней до середины реки и дальше, до того берега, всё тянулись по льду вереницы мясных туш. А голоса торговцев и покупателей сливались в сплошной гул.
– Мясо! Мясо бычачье! Здоровей, понеже поросячье! Был бык хорош и незлобив! Ничего, коли породен – на любое брюхо угоден!
– Рубль с полтиною за быка! Бери, боярин, на всю дворню до поста хватит! – кричал мужик в бараньем тулупе.
– Берите барашка – хоть Гришку, хоть Яшку! За каждого без подковок – по девять денег-московок!
Какой-то московский дворянин, невысокий, но полный, хотя по шубе было видно, что захудалый, замахнулся на торговца палкой, однако ударить не посмел: торг – вольное место языкам.
– Купи боярина-неваляшку! Купи! – Незнакомый и тощий, как лозина, парнишка в одежонке рвань на рвани дергал Алешку за локоть и дышал в лицо простудным жаром. – Купи боярина-неваляшку! О! Зри добрей!
Он выудил из-под рвани зипуна деревянного, выструганного из липы ваньку-встаньку, разодетого в боярский кафтан с высоким воротником-козырем и в высокой боярской шапке. Глаза слепила ярко-красная рябь кафтанных застежек, щек-яблок, бисерно раскрашенный подол кафтана…
– Давай денгу! – наседал парнишка.
Алешке хотелось купить боярина-неваляшку – это была бы его единственная игрушка в Москве. Не так много было игрушек и в Устюге Великом, но и те остались и сгорели, а его все еще потягивало порой поиграть.
– Давай, добром те говорю, одну денгу-московку! Ну?
– Нет! – отмахнулся Алешка, с сожалением отходя от соблазна.
Парнишка кинулся было следом, но в отчаянии налетел на толстого дворянина и сунул тому игрушку под нос.
– Купи боярина-неваляшку!
Толстяк глянул на игрушку и, должно быть заметив в ней сходство с собой, а следовательно и насмешку, вытянул продавца палкой. Сорвал-таки злость на несчастном древорезце.
А кругом бушевала торговая круговерть. Мясо с возов раскупали целыми тушами. Мужики пили крепкое вино прямо на морозе, тут же теряя голоса, хрипло ругались и хрустко закусывали толстыми ломтями мороженого свиного сала, посоленного щедро, напоказ. Нелегко было найти то место торга, где мясо рубили. Это был нищий угол торга, на отшибе, под берегом реки, у Царева сада. Там толпились вдовы, запойные люди, нищие, решившие подкормиться наконец, пока еще не наступил пост. Все торговались, спорили из-за кусков, но не обрывали разговоров.
– Быть тут греху! Быть! – пищал юродивый, сидевший на рогожке рядом с санями с мясом.
– С чего быть-то? – перегнулся к нему с воза торговец мясом.
– А с того, что слухи идут по Москве: еже на Покров не станет на башне Флора и Лавра часомерье самозвонно, быть тем мастерам самоглавием на плахе! За лето-то не поспеют!
У Алешки потемнело в глазах. Кругом поднялся говор, но он уже больше ничего не слышал. На денгу ему отрубили кусок коровьей лопатки. Он неловко, как молодой волчонок, закинул мясо на спину и затрусил по хрусткому морозному снегу через реку, держа направление на угловую, Беклемишевскую башню. Ему хотелось скорей добежать до своей башни, кинуться к деду и рассказать о страшных слухах, но постепенно он остывал и, когда шел по мосту через ров, решил утаить это от больного деда, а сказать только отцу.
– Быть тут греху! Быть! – пищал юродивый, сидевший на рогожке рядом с санями с мясом.
Шумила выслушал Алешку спокойно. Молча наварил щей, а когда собрался на литейный двор, то велел сыну идти с ним.
– Отныне со мной будешь неотлучно, понеже за нас ни турок, ни агличанин в часомерье наше не войдут и делать не станут! Степан Мачехин добр на вспоможенье, да рука одна…