Валентина Осеева - Васёк Трубачёв и его товарищи
— Ничего, мы с ним ещё повоюем! — закончил Матвеич.
Когда ребята вышли, Митя подсел к нему:
— Завтра хочу идти, Иван Матвеич! Пойдём к станции, будем поблизости выжидать первого поезда…
— Сидеть нечего, — насупившись, сказал Матвеич. — Фашисты надвигаются со всех сторон. Только лучше лесом идти на шоссе неспокойно — бомбят, проклятые!
— Мы ночью выйдем. За деревьями по лесу проскочим как-нибудь, — вздохнул Митя. В глазах у него все эти дни стоял разбитый грузовик и свежая насыпь.
Матвеич ушёл со Степаном Ильичом. С ним у него были свои, особые дела. Они заходили в хаты к колхозникам, беседовали то с одним, то с другим. Матвеич пробыл в селе до вечера. Уходя, ещё раз сказал Мите:
— Двигай, сынку!
После обеда Митя собрал ребят, велел им приготовить свои рюкзаки и ложиться спать.
— Выйдем ночью.
Ребята заволновались. Бегали по селу прощаться; колхозники с грустью расставались с ними:
— Привыкли мы к вам, как к родным, хлопцы!
— Что поделаешь! Надо, надо до дому добираться, родителей успокоить! Время военное, — хмуро говорили деды.
Татьяна пекла на дорогу хлеб. Баба Ивга подходила по очереди к ребятам: гладила рыжий чуб Васька, обнимала Севу; грустно улыбаясь, глядела на Мазина, Русакова, Одинцова и Сашу. Притихший Жорка прижимался к её подолу.
— Вот и расстанемся мы, голубята мои! Тай, може, и не побачуть мои старые очи, яки с вас хлопцы повырастают. А чую я сердцем — хорошие из вас люди будут: на работу скорые и народу верные. До всего вы дойдёте. В коммунизме жить будете. Може, и вспомните тогда старую бабу Ивгу, що любила вас да привечала в своей хате.
Ребята низко склонились над рюкзаками, сопели, шумно сморкались.
— Никогда мы не забудем вас, баба Ивга, и Татьяну, и дядю Степана, и Жорку! — Неловко подходили, стесняясь сказать ласковое слово, выдать своё волнение. — Спасибо вам всем… спасибо!
Степан Ильич хмурился, пробовал шутить:
— Как же так? А я вас уже в дети принял!
Он часто выходил из хаты, стоял на крыльце и, склонив набок свою большую голову, слушал.
Из-за леса сквозь гул орудий и пулемётные очереди доносился какой-то мерный лязгающий шум. Митя, прихрамывая, выходил к Степану Ильичу. Они слушали вдвоём, стараясь понять, что означает этот шум.
Уложив ребят, Митя нарезал длинные бинты из холста, крепко забинтовал ногу и прошёл по селу. Колхозники, стоя у ворот, молча смотрели на небо, на лес, на шоссейную дорогу.
Поля были убраны; далеко за рекой расползалось по земле дымное пламя. Старухи крестились, молодицы загоняли в хаты ребятишек, деды, собравшись в кучу, вполголоса беседовали о событиях. В селе было глухо и тревожно. Около будок, звякая цепями, завывали привязанные собаки. Стемнело… Митя поднял ребят. Степан Ильич заторопил:
— Живо, бабы! Собирайте хлопцев!
К ночи грозное пламя охватило горизонт. В багровом свете, прорезая облака, завыли немецкие бомбардировщики.
Ребята стояли одетые, с вещевыми мешками за спиной. Баба Ивга дрожащими руками наливала им в кружки молоко. Ели стоя, не разговаривая. Степан Ильич давал Мите последние наставления:
— Потемну за деревьями идите… Забомбит — в лес подавайтесь…
Прощание было торопливое, наспех. По двору прошли гуськом. Освещённая заревом могучая фигура Степана Ильича остановилась у ворот. Земля дрожала от орудийных залпов Степан Ильич поднял руку:
— Стойте!
По дороге бешено мчался конь; пригнувшись к гриве, седок что-то кричал звонким, мальчишеским голосом. В селе торопливо хлопали ставни, скрипели ворота.
Из темноты вырвался Генка и на всём скаку круто осадил Гнедого:
— Фашисты!
В село с глухим шумом въезжали вражеские мотоциклы. Они шли замедленным ходом, сплошной колонной надвигаясь из темноты. Солдаты, в зеленоватых шинелях и в глубоких касках, сидели как неживые, положив на руль неподвижные руки и не глядя по сторонам. Очки, похожие на маски, скрывали их лица. Казалось, что это движутся не люди, а заводные, пущенные вперёд автоматы, бесчувственные и безликие, вселяющие ужас и ненависть в живое человеческое сердце.
Степан Ильич дрогнул, отвернулся:
— Живо, хлопцы, до хаты! Запирайте ворота!
В темноте он увидел белое лицо Генки, приникшего к мягкой гриве Гнедка и махнул рукой:
— Ховай коня!
Генка дёрнул поводья. Гнедой встал на дыбы и, круто повернув, исчез, сливаясь с чернотой ночи.
Глава 23
ТЯЖКИЕ ДНИ
По селу идёт мальчик. На нём полинявшая от солнца майка, серые трусики. На рыжих кудрях смятая тюбетейка. Он идёт вдоль плетней, чутко прислушиваясь к чужим, гортанным голосам, звучащим на селе. Около голубой школы стоят прислонённые к забору немецкие мотоциклы. Солнце припекает каски часовых; из раскрытых окон вырываются резкие, незнакомые голоса. В школьные ворота влетает легковой автомобиль, из него выходят гитлеровские офицеры. Васёк закрывает глаза, стискивает зубы. Не снится ли ему всё это? Нет, не снится.
Вот у колодца стоит женщина. Два дюжих гитлеровца подходят к колодцу. Женщина, торопясь, поднимает вёдра. Плещется вода, сбегает ручейками с пригорка. Солдат хватает у женщины ведро и, бросив на землю каску, опускает в чистую воду руки, плещет себе на голову, на шею, фыркает от удовольствия, приглашая приятеля последовать его примеру. Женщина, не глядя в его сторону, уносит одно ведро.
— Подавитесь, проклятые! — шепчет она, проходя мимо Васька.
Вот на дворе у Костички, жены кузнеца, пляшут гитлеровские солдаты. Один из них, худой, как жердь, прижав ко рту губную гармошку, приседая и подпрыгивая на тонких ногах, наигрывает плясовой мотив. Неизвестная, чужая песня будоражит вылезшего из будки пса. Подняв вверх морду, он тоскливо воет. Громкий гогот стоит во дворе. Костичка тихо бредёт из своей хаты. Трое ребят плетутся за ней; самый маленький, держась за материнскую юбку, пугливо оглядывается. Лицо у Костички потемнело от бессонных ночей и тревоги за мужа. Кузнеца Костю забрали с Митей. В ту ночь много молодых увели из села.
Васёк никогда не забудет, как гитлеровцы забирали Митю, как на рассвете вломились они в хату дяди Степана и, топоча сапогами, лазили по всем углам — искали красноармейцев. Митя сразу привлёк их внимание: у него была бритая голова и забинтованная нога.
— Зольдат? — Двое солдат приставили к его груди автоматы: — Пошоль!
Ребята закричали, бросились к Мите. Степан Ильич отстранил ребят и закрыл собой Митю.
— Он хлопчик, хлопчик… брат… школьник! — кричал он прижимая к сердцу ладони.
Солдат толкнул Митю в спину:
— Пошоль!
Васёк Трубачёв вспоминает, что вместе с ребятами он снова бросился вперёд, но Митя повернул к нему белое лицо и предостерегающе крикнул:
— Трубачёв, останься!..
Никогда не забудут они, как Митя, хромая шёл по двору под конвоем гитлеровцев. Ребята смотрели в окно, онемев от ужаса.
У двери, тяжело дыша, стоял Степан Ильич. Баба Ивга накинула платок:
— А ну, пусти, сыну!
Чёрная, прямая, без слезинки в глазах, она ушла за Митей. Когда Митю вместе с другими арестованными гитлеровцы втолкнули в сарай и поставили у дверей часовых, баба Ивга вернулась. Тогда ушёл Степан Ильич, строго-настрого приказав Ваську не выпускать из хаты ребят. Но он, Васёк Трубачёв, ослушался приказа Степана Ильича. Весь остаток ночи на старом выгоне, недалеко от сарая, где был заперт Митя, ребята ползали между кочками, ловкие и быстрые, как ящерицы. Затаив дыхание они прислушивались к шагам часового, пробирались к толстым бревенчатым стенам и, прижимая губы к пахнущим мохом и смолой пазам, шептали:
— Ми-тя…
Но никто не откликался.
На рассвете они вернулись. В хате не спали. Степан Ильич встретил их молча. Он сидел на скамье, положив на стол свои большие, жилистые руки и глядя куда-то в угол тяжёлыми, невидящими глазами. Глубокая тёмная складка прорезала его лоб. Он обернулся на стук двери, с горькой усмешкой посмотрел на мокрых от росы, усталых, измученных мальчишек и отвернулся. Они прошли мимо него на цыпочках, тихо улеглись, крепко прижавшись друг к другу, осиротевшие и испуганные.
А враги уже расселялись по хатам, выгоняя на улицу хозяев: резали кур, убивали поросят, ломали плетни и заборы, топили хозяйские печи. В новой, только что отстроенной колхозной конюшне клети для жеребят были разбиты в щепы; в раскрытые настежь двери с грохотом въезжали нагруженные машины; новая молотилка, недавно приобретённая колхозом, была поломана и завалена всяким хламом.
В селе воцарился ужас, но люди не смирялись. Они прятали и уничтожали своё добро, чтобы оно не досталось врагам. То из одного, то из другого двора вырывались истошный плач и крики… Кого-то тяжко били, отнимали добро, выбрасывали из хаты. Люди бежали на этот крик, натыкались на дула автоматов и молча пятились назад, хватая своих детей… Люди постигли ужас фашистской неволи. Село как будто оглохло, онемело, затаилось в страшной, непримиримой ненависти к врагу, и ненависть эта ещё больше чувствовалась в молчании, чем в криках протеста и боли.