Альберт Сахаров - Одолень-трава
— Саня! Брателко! — бросился Гаврюшка к брату. Тот медленно раскрыл глаза, помотал очумело головой:
— Однако, живой! — Попробовал встать и охнул, схватился за правое плечо. Расстегнул фуфайку, рванул ворот рубашки — на правом плече набухало огромное багровое пятно. — Ерунда, — ощупал Санька плечо. — Ключица цела. Вот так бабахнуло, до сих пор в голове звенит! Вот тебе и косачи!
Они обошли вокруг берёзы: ни одного пёрышка.
— М-да, — выжал что-то вроде улыбки Санька, — если б они хоть чуточку были поболе, хотя бы эдак с захудалую овцу.
Так они в тот день и легли спать на голодный желудок.
На другой день Санька колдовал что-то с мякиной, сушил берёзовую кору, пробовал молоть старые кости и выпек-таки что-то вроде колобков. На вид они были не хуже настоящих, на вкус же — земля землёй. Дашутка попробовала — и в рёв. И Гаврюшка, откусив, выплюнул: кому полезет в горло такая еда. Один Санька, давясь, храбро съел целый колобок.
…Дашутка опять подняла головку, заныла:
— Хочу кашки, кашки хочу.
— Дашенька, миленькая, потерпи маленько. Скоро мамушка приедет, нам хлебца принесёт.
«Не сходить ли в магазин? — подумал Гаврюшка. — Попросить бы в долг у Анны, продавщицы. Не даст. Не зря про неё говорят в деревне, что у неё снега зимой не допросишься».
Но мысль эта не давала ему покоя. Он натянул валенки, скатился с печки.
— Ты куда? — окликнул его Санька.
— Пройдусь, — буркнул в ответ Гаврюшка.
В магазине покупателей не было, одна Анна за прилавком щёлкала на счётах. Густо пахло мешками, красками, мануфактурой, но всего упоительней был запах свежего ржаного хлеба, от которого во рту сразу скапливались слюнки. Рядом с весами лежала разрезанная буханка хлеба. Гаврюшка впился в неё неотрывным взглядом: казалось, так всю бы и слопал до самой маленькой крошечки.
В магазин влетела Лизавета Нечаева.
— Аннушка, слышала, моего-то ранило под Смоленском. Ой, как вчерась-то я наревелась! Пишет, два раза ходил в атаку — пронесло, в третий поднялись — тут его и свалило. В госпитале теперь лежит. Операцию, пишет, хорошо перенёс. Да ведь он у меня такой, хорошо ли, плохо ли — у него всё хорошо, — улыбнулась сквозь слёзы Лизавета. — Пишет, может, после леченья домой отпустят на недельку.
Лизавета смолкла. В магазин тихо вошёл Арся, — почернел, весь какой-то одеревеневший, глаза ввалились, на лбу морщины застыли, как у старика. И без того нескладный, теперь он ещё больше ссутулился. Молча протянул карточки, молча взял хлеб и молча ушёл. Вздохнули горько бабы: нет больше у Арси отца, нет больше родимого татушки, неделю назад как пришла в их дом похоронная. Арсина мать, Настасья, и по сей день лежит в горячке. Скоро и самому Арсе идти воевать, вышли годы у парня, вот-вот призовут в армию.
Лизавета заметила в уголке у печки Гаврюшку.
— Ганюшка, ты что тут стоишь? Пошли, парень, домой.
— Постою.
Лизавета ушла. Пришли и ушли другие. Гаврюшка сглотнул накопившуюся во рту слюну, осторожно вытер нос, переступил с ноги на ногу. Анна, заметив его едва видневшуюся над прилавком шапку, сказала:
— Иди, парнишка, домой. Замёрзнешь.
— Постою.
Почти у самой кромки прилавка, возле весов, прикорнула маленькая горбушечка. Полчаса прошло, как сунула её туда Анна. За это время человек пять приходило в магазин, а горбушка как лежала, так и лежит. Тёмная корочка треснула, сбоку уголёк пристал, Гаврюшка сглотнул слюну, закрыл глаза, а она всё равно перед глазами стоит. Хорошо бы сейчас откусить от неё самый маленький кусочек. Лучше всего сухой корочки: такой немножко укусишь — целый рот нажуёшь. Может быть, Анна забыла про неё?.. Наверно, забыла.
Сам не понял, как сделал первый шаг. Страшно стало, даже вспотел. Дашутка, наверно, опять плачет, а ведь вчера наелась. Санька ходил к соседям, принёс немного хлебца. Сами не ели, а сестрёнку накормили. Проклятые ноги, что делают, сами по себе передвигаются. Эх, если б сейчас поесть, терпел бы хоть целую неделю. Хоть бы немножко, для Дашутки… Нет, нет, ни за что, стыдно-то как — взять чужое… Ноги обомлели, но всё ближе и ближе переступают. Теперь только протяни руку, и вот она, горбушечка, твоя. Не поднимается рука. Нельзя, нельзя, какой стыд! Санька узнает — побьёт! Нельзя, не можно! Только кусочек отщипну, для Дашутки, чуть-чуть…
Анна отвернулась, тарахтит на полке банками.
Потная ладошка кошкой крадётся по прилавку, вот пальцы коснулись шершавой корки, вот… Рука как деревянная, пальцы сжали горбушку, и нет сил разжать их. «Нет, нет!!. — кричит всё в нём. — Нет!..» Пальцы его медленно разжались и выпустили хлеб, он отдёрнул руку. «Нет, нет, — закрыл он глаза, — лучше умереть»…
Анна, смахнув слезу, повернулась.
— Парень, ты ел ли сегодня?
У Гаврюшки дёрнулись, задрожали губы, к горлу пополз шершавый комок.
— На вот, возьми, отнеси домой, — отрезала Анна от буханки добрую краюху.
Гаврюшка схватил хлеб и выскочил за дверь. И, обессилев, привалился к промёрзшей стене, прижал к груди душистую бесценную горбуху и заплакал горько, навзрыд…
Дня через два вернулась с лесоразработок мать. А ещё через день они получили от отца письмо с фронта. Отец писал, что в прошедшие полмесяца он даже строчки не мог им черкнуть, потому что их часть всё время была в наступлении. Бои такие, что было не до писем. А теперь они окопались, держат оборону. «На днях ходил в разведку, — писал он, — добыли «языка» — унтер-офицера, за что всех нас представили к ордену Славы».
Санька и Гаврюшка, услыхав про отцовский орден, закричали в восторге: «Ура!» А мама, утирая счастливые слёзы, повторяла:
— Бог с ними, с орденами, лишь бы сам-то живой вернулся.
Ещё отец писал, что всю их группу сфотографировали в армейскую газету, фотограф обещал сделать каждому по снимку. «Так что вскорости, может быть, пришлю вам фотокарточку», — обещал отец. Дальше он велел передавать по привету всем родным и знакомым и просил их писать почаще, потому что нет у него сейчас большей радости, чем их письма.
Гаврюшка долго соображал, чем бы ему порадовать отца. Ну, тройку по арифметике он исправит — это твёрдо. С Дашуткой будет гулять чаще — это два. Мамке будет помогать — три. Что ещё? «Дайка я нарисую всех нас да и пошлю рисунок папке!» — решил он.
Вырвал из тетради чистый листок и первым делом нарисовал мать. Рядом с ней стоят Санька и он, держат за руки Дашутку, укутанную в платки. На заднем плане Гаврюшка изобразил их дом, поленницу дров возле крыльца. Прищурил один глаз, посмотрел на рисунок: что-то поленница маловата. Взял и дорисовал поленьев, а то ещё папка подумает, что они тут совсем дохозяйничались, сидят без дров. Не забыл нарисовать и три рябинки, которые отец посадил под окнами дома перед самой войной. На одну из них Гаврюшка посадил сороку. Видно, что сорока трещит во всё горло, — значит, добрую весть принесла в дом. Подумал, подумал и написал внизу: «Папа, это мы все тут. Дашутка страсть какая бойкая, так мы с Санькой её за руки держим. Маме мы помогаем. Тройку по арифметике я исправлю. Возвращайся скорее».
Мать вложила его рисунок в своё письмо и отослала отцу.
Долго Гаврюшке пришлось ждать весточки от отца. Не раз бегал он на росстани[12], всё слушал, не забря́кает ли почтовый колокольчик. Только через месяц пришёл долгожданный треугольник.
«Спасибо, сын, — писал отец. — Согрел ты меня споим рисунком, крепко согрел. Ношу его теперь возле сердца вместе с вашими письмами». Далее отец кратко сообщал про свои фронтовые будни, а заканчивал письмо словами: «Учитесь, сыны. Нам-то учёбы не много досталось. Так хоть вы-то сейчас учитесь ладом. Берегите сестрёнку, мамку слушайтесь. Вот добьём фашистов, снова будем вместе. И заживём мы с вами лучше прежнего! А пока терпите и ждите. Будет и на нашей улице праздник. Обязательно будет!
Крепко целую и обнимаю вас всех. С фронтовым приветом ваш муж и отец — Афанасий Бархин».
Глава вторая
Одолень-трава! Одолей мне горы высокие, долы низкие, озёра синие, берега, крутые, леса тёмные, пенье и колодье. Спрячу я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца, и во всём моём пути и во всей моей дороженьке храни и соблюди меня невредима от всех бед и напастей.
Иду я с тобой, одолень-трава!..
Из древнего «Оберега в пути-дороге»После войны, демобилизовавшись, отец перевёз семью большой рабочий посёлок, где сам устроился работать на лесозаводе. Теперь они жили в тесной казённой квартире, которую и сравнивать нельзя было с их просторным деревенским домом.
И хотя время было трудное, жизнь всё-таки была чудесной! Вся страна жила победой. Любой рассказ фронтовика, любой фильм о войне, любая книга о героизме отцов и братьев отзывались восторженным эхом в ребячьих сердцах.