Виктор Лихачев - Возвращение на Мару
— Ой-ой, посмотрю я, что ты скажешь через час.
Мы поднялись. Уже вечерело. Огромное красное солнце садилось за Голубицу, за окрестные поля и рощи. Умиротворение и покой словно разливались в воздухе. И я вспомнил, как три года назад на этом самом месте, впечатленный похожей картиной, я рассказал своим дорогим девчатам о том, как поэт Василий Андреевич Жуковский, подъезжая вечером к родному городу Белеву, увидел нечто похожее: тихая река, солнце, медленно уходящее за горизонт и окрасившее пурпурным цветом облака, воды, купола храмов… Увидел — и написал стихи. А через много лет еще один великий человек — Петр Ильич Чайковский написал оперу «Пиковая дама», в которой для дуэта Лизы и Полины взял стихи, написанные Жуковским. Тогда Маша сказала, что они с мамой обязательно выучат этот дуэт.
Я вздохнул и уже хотел тронуться в путь, но рука Лены остановила меня. Это было большим чудом, чем письмо из далекой Ирландии: все трое мы вспомнили об одном и том же. По глазам девочек я это понял.
— Ну, Машенька, покажем Николаю Васильевичу, что мы тоже кое-что умеем? — обратилась Лена к дочери.
— Без проблем, — прозвучало в ответ.
А потом… Потом над Голубицей, над притихшим вечерним миром зазвучала волшебная песня. Ее слова долетали до дальнего барского сада в Козловке, до домика лесничего Степана Андреевича на кордоне. И мне показалось, что не только Сердобольск, но и весь этот подлунный мир внимает пению моих близких:
Уж вечер. Облаков померкнули края,
Последний луч зари на башнях умирает,
Последняя в реке блестящая струя
С потухшим небом угасает.
Все тихо… Рощи спят,
Вокруг царит покой;
Простершись на траве
Под ивой наклоненной —
Внимаю, как журчит,
Сливаяся с рекой
Поток, кустами осененный.
Как спит с прохладою
Растений аромат,
Как сладко в тишине
У брега струй плесканье,
Как тихо веянье зефира по водам
И гибкой ивы трепетанье.
…Когда, притихшие и счастливые, мы не спеша пошли по дороге к Сердобольску, нас окликнули. Из-за кустов черемухи быстро вышла незнакомая женщина.
— Простите великодушно, сказала она. — Это вы сейчас пели? Здесь, на берегу?
— Мы, — ответила Лена. — Не понравилось?
— Что вы, наоборот! Мой дом рядом, он в Козловке крайний. Я корову свою доила, слышу, кто-то поет. Хорошо так. Вот, возьмите…
— Что это?
— Баночка молочка. Пейте на здоровье.
Мы, опешившие, еще ничего не успели понять, как женщина повернулась и исчезла в надвигающихся сумерках.
— Вот видите, — первой заговорила Маша, — теперь мы можем пением себе на пропитание зарабатывать, будем ходить по… — Но, увидев, что родители стоят по-прежнему тихие и растерянные, спросила:
— Я что-то несуразное сказала?
— Почему? — ответила Лена. — Суразное. Просто бывают моменты, когда слов не надо. Сейчас именно такой момент.
И, взявшись за руки, мы пошли домой.
Глава 5.
1.
Из дневника Марии Корниловой.
03.06.1993 г. Вторник.
Как быстро летит время! Казалось, еще вчера мы втроем сидели на высоком берегу Голубицы и нам было так хорошо… Прошло совсем немного времени, а мы с папой уже проводили маму. Теперь она целый год будет жить в городе Фрайбург. Мама звонила нам, сказала, что устроилась нормально, что город и его окрестности очень красивы, но она уже скучает по нам. И мы тоже скучаем. А строки эти я пишу в квартире дяди Игоря, папиного друга. Они сейчас сидят на кухне и спорят о каких-то неоязычниках: дядя Игорь говорит, что это хорошие люди, которым дорога и интересна история родного народа, а папа считает, будто неоязычество — удар по православию, а значит, по России. И что понятия «хороший человек» для него не существует, ибо оно ни о чем не говорит. Ну, а я решила привести в порядок свой дневник. Кстати, о дневнике. Показала его папе. Он хвалил и удивлялся, «какая писучая у него дочь». По его словам, ведение дневника должно войти в привычку, как чистка зубов. У папы этого не получилось — «меня хватило дней на десять». Тогда я рассказала ему о случае с Пушкиным. Александр Сергеевич спорил с одним своим другом, нужно или нет вести дневник. Пушкин утверждал, что он и так все помнит. (Мне кажется, папа думает также). Тогда друг поэта взял со стола колоду карт и выбросил ее в окно. Карты рассыпались и разлетелись. Затем этот человек взял бусы и тоже выкинул их. «И что все это значит?» — спросил Пушкин. Его друг ответил: «Поди и собери карты и бусы». Поэт рассмеялся: «Прекрасно! Сотню бусинок, нанизанную на нить, найти не стоит никакого труда, а колоду карт собрать не так-то просто». И засмеялся, довольный тем, как образно друг продемонстрировал ему свою правоту.
Похоже, выслушав от меня эту историю, папа удивился еще больше: «Хорошо, убедила. Только ответь, отчего записи у тебя такие подробные? Наверное, можно было бы экономить время и писать только о самом главном и короче». Я ответила, что мне нравится это занятие. Что еще не всегда понимаю, какое из событий, случившихся со мной, главное…
Теперь о сегодняшнем дне. Мы провели его в дороге. Сначала из Сердобольска ехали на автобусе до нашего областного центра. Затем оттуда на электричке долго добирались до города Т. Мне он показался ничем не примечательным — типичный областной город: много машин и людей, все куда-то едут, а если и идут, то быстро-быстро, словно опаздывают. В Сердобольске, да и в Любимовске люди ходят по-другому. Впрочем, город Т. я толком не видела. Большую часть времени мы просидели на вокзале, дожидаясь любимовского автобуса. Если честно, последняя часть пути до Любимовска мне не очень понравилась. Автобус отправился с большой задержкой. Людей, ожидавших его, скопилась целая очередь. Когда наконец-то подошел автобус, папа даже отвел меня в сторону, сказав, что сейчас будет штурм Зимнего. Так и получилось. Все толкались, ругались, каждый хотел войти в автобус побыстрее, а в результате образовалась настоящая куча-мала. Наверное, выражение лица у меня было соответствующее, потому что папа попросил: «Не осуждай их. Виноваты те, кто ставит людей в такое положение, кто подает автобус с опозданием в двадцать минут, кто не пишет на билетах мест. Какой бабушке захочется два часа до Любимовска стоять? Вот она повоюет сейчас локтями, а потом будет до дома сидеть очень даже счастливая». — «Знаешь, папа, я бы тоже не отказалась два часа спокойно посидеть». Он ответил: «Это все такие пустяки, а к тому же, поверь мне, если сейчас ты в своей душе на корню задушишь раздражение, то места для нас обязательно найдутся».
Папа оказался прав: мы постояли всего минут десять. Два человека сошли буквально за городом, и места для нас освободились. Правда я не сдержалась и сказала папе, что думаю по поводу «штурма Зимнего». «Почему они один раз не соберутся и не пойдут все вместе к начальнику вокзала, и не потребуют навести порядок? Мне кажется, нельзя позволять, чтобы тебя так не уважали». Папа посмотрел на меня внимательно и сказал всего лишь одну фразу: «А пожалуй, ты права»…
Папа с дядей Игорем на кухне все еще разговаривают, а мне спать пока не хочется. Напишу еще. Завтра утром папин друг довезет нас на своей машине до Старгорода. К сожалению, дядя Игорь должен быстро вернуться в Любимовск, а потому до Мареевки будем добираться сами. От Старгорода до какого-то полустанка рабочим поездом, я, правда, не знаю, что это такое. А от полустанка попутками до Вязового. Потом пешком и… Неужели мы когда-нибудь приедем в загадочную Мареевку? Дядя Игорь сказал, что за это время на самолете мы уже пару раз облетели бы земной шар… А я, честно признаться, уже устала ехать.
2.
Из дневника Марии Корниловой.
06.06.1993 г. Пятница.
Только сегодня вечером я смогла найти наконец-то время для дневника. Впрочем, обо всем по порядку
К моему удивлению, дорога от Любимовска до Мареевки понравилась мне и совсем не утомила. Рабочий поезд оказался стареньким тепловозиком с тремя вагонами. Пассажиров было немного. Тепловоз ехал тихо, в вагоне было солнечно, но не душно. Папа сразу вступил с кем-то в разговор, а мне он сказал: «Если хочешь стать писательницей — учись слушать. Ухо — вот главный инструмент писателя. Поймешь язык человека — поймешь и самого человека». Я сначала возразила, мол, что может быть проще — слушать и понимать. Папа ответил: «Хорошо, давай к этой теме вернемся позже». Передо мной на деревянной скамье сидели две пожилые женщины. Они разговаривали между собой. Я сделала вид, что читаю книгу, а сама стала слушать. И чем дольше слушала, тем больше соглашалась с папой. Сначала кажется, все просто. Одна из моих попутчиц рассказывала другой «о Зинкином племяннике», который неожиданно бросил свою семью и ушел к другой женщине. Как говорил писатель Гончаров, — обыкновенная история. Но я поняла папу, когда представила, что должна записать этот разговор. Во-первых, обе женщины говорили так, как у нас в Сердобольске не говорят. Вроде бы тот же самый русский язык, а вроде и не тот. Я стала обращать внимание, в чем же разница? Оказалось, что наряду с обычными словами попадались такие, как «надысь», «чай» — не в смысле напиток чай: «чай, она потом об энтом пожалееть». Дальше: «хфабрика», «мациклет» вместо «мотоцикл», «кросотки» — так, как я поняла, одна из женщин называла кроссовки, «впрямь», «ужасть», «чавой-та»… Наконец, я просто запуталась, кто кем в их деревне кому приходится: сплошные свекор, шурин, золовка, деверь, кум. А если они называли кого-то по имени, то словно дразнились: Зинка, Ванька, Маруська…
Когда мы шли от Вязового в Мареевку, я об этом рассказала папе. Он меня похвалил: «Молодец! Очень скоро поймешь, насколько неповторимы люди. Не только внешне, но и в языке, в привычках, в своем поведении. Из всего этого складывается личность человека. По правде говоря, мне всегда казалось, что настоящий писатель пишет прежде всего о себе самом. Он показывает свою душу, рассказывает о том, что волнует его сердце. Но поскольку мы живем не в безвоздушном пространстве, то пишет он для других людей, которые после чтения книги должны…» Папа, это было видно, пытался о сложных вещах говорить просто. Видимо, он по-прежнему считал меня совсем маленькой, долго подбирал нужные слова. Я досказала его мысль: «… должны думать, что писатель пишет о них?»
Папа засмеялся: «Я тебя недооценивал. Прости. Правда, литература бывает разной. Я сейчас говорю о тех писателях, кто пишет не ради заработка или для того, чтобы развлекать, а потому, что не писать не может. Если с тобой будет происходить такое — пиши. Нет — занимайся другим делом».
Папа меня тоже не перестает удивлять. В нем одном будто живет несколько человек, и каждый совершенно не похож на остальных. Вот он сказал мне, что писатель должен изучать привычки и поведение других людей. Попробуй, опиши его привычки. То целыми днями слова не скажет, а то, как в рабочем поезде, так разговорится, причем с посторонними людьми, что не остановишь. Иногда с ним можно говорить на любую тему как равный с равным, а то из него будто наша Наталья Гавриловна, учительница по русскому, лезет — зануда, из всего выводящая мораль: «ты должна это, ты должна то…» А бывает еще интереснее. Перед отъездом мы договорились с ним взять в дорогу только самые любимые книги. Потом оказалось, что и он и я выбрали Пушкина. Мы в тот вечер почти два часа проговорили о поэте. Папа тогда сказал, что будь его воля выбирать время, когда ему жить, он выбрал бы либо эпоху раннего христианства на Руси, либо время, когда жил Пушкин, чтобы быть его современником. Затем папа читал наизусть стихи, рассказывал мне много интересного о жизни Александра Сергеевича… А я слушала и ловила себя на мысли, что соглашаюсь с ним, что тоже хотела бы ходить по улицам Сердобольска начала девятнадцатого века. Никаких машин, телевизоров, фабричных труб. В Голубице водится не только уклейка, а люди по вечерам ходят друг к другу в гости просто для того, чтобы попить чаю и пообщаться. И церквей тогда в Сердобольске было семь, а не одна, как сегодня. Причем и та находится в обычном доме, который арендуют для воскресной службы…
Вот это — один мой папа, который мне нравится и которого я понимаю. А вот другой. Перед тем, как уехать в Любимовск, мы с ним зашли в вокзальный буфет. Там было грязно, накурено, сидений в помине нет. Посмотрела, что продают в буфете — какие-то подозрительные котлеты, кур, похожих на голубей… Зато есть и водка, и пиво, и красное вино. А папа только вошел — будто к лучшим друзьям попал. Я ему говорю: «Пойдем быстрее отсюда», а он мне: «Маша, для меня это встреча с молодостью! Боже, и портвейн есть! Давай, дочка, я тебе сока возьму, а себе стаканчик портвейна налью…» И ведь налил, выпил, а потом еще взял. Молодая тетка-буфетчица ему глазки строила, а он и рад с ней лясы точить. Таким папа мне не нравится. Впрочем, допускаю, что чего-то не понимаю. Вот и он сказал, когда мы уже в любимовском автобусе ехали: «У тебя моя кровь, дочка, а значит, придет время и ты все поймешь. Это пока ты молодая — тебе хочется все по полочкам разложить, все на свое место поставить. А жизнь штука сложная и хороша именно тем, что логики в ней нет».
На сегодня все. О доме нашем, о впечатлениях от Мареевки напишу отдельно. Не потому, что устала писать, а просто не хочется. Еще есть время, как говорит папа, собраться с мыслями. А про дорогу надо было написать — ведь она уже осталась в прошлом.
3.
Бедная Маша! Бедная и счастливая. Ее спокойная сердобольская жизнь осталась позади. Каждый день дарит ей уйму эмоций. Она героически пытается упорядочить в своей головке впечатления от дороги, от людей, новых мест. Вот сейчас — вечер, пора спать, у нее уже глаза слипаются, а она сидит в своем уголке и что-то пишет, пишет. Надо же, буду, говорит, писательницей. И ведь будет! Мне бы ее серьезность и организованность. Я Маше всего несколько слов сказал о том, что будущему писателю важно уметь слушать, так она к этому отнеслась абсолютно серьезно. По дороге из Вязового в Мареевку отчиталась об услышанном в вагоне, а когда более-менее на новом месте прибрались, достала толковый словарь. Смотрю, выписывает слова: золовка, шурин, деверь, свояченица… Давай, говорю, все тебе объясню. Нет, отвечает, я сама…
Маша вообще держится молодцом. В дороге оказалась хорошим товарищем. Уставала, но не ныла. Думаю, мы с ней славно будем в Мареевке жить. Девочка она не по годам думающая, немного, правда, книжная. А в ее книгах всего два цвета — белый и черный. Даже к лучшему, что она сменила обстановку: пусть жизнь увидит не только из окна дома № 1 по улице Льва Толстого в Сердобольске. Ученица она хорошая. И значит, у меня еще будет возможность рассказать ей то, о чем никому никогда не говорил. Потому что у Маши кроме ума есть еще одно редкое свойство: при всей своей подростковой категоричности она хочет понять другого человека… Какими глазами смотрела на меня дочь в привокзальном буфете, когда я пил портвейн! И это после разговоров о Пушкине! Да, придет время и я расскажу Маше о своем одиночестве в юности, о скитаниях по России, где доброе слово и участие я находил, общаясь с простыми людьми, в том числе и в таких вот буфетах. Маша пока еще не умеет отделять в человеке несущественное от главного. Для нее те, кто плохо одет и пьют портвейн, закусывая его дешевыми котлетами, плохи уже потому, что такими, по ее разумению, хорошие люди быть не должны. Но, надеюсь, я сумею донести до дочери выстраданную мной истину: пытаться построить окружающий нас мир по придуманным нами законам — напрасная трата времени. Однажды этот мир разрушится и мы окажемся на его обломках. Такой вот парадокс, и задача человека состоит как раз в том, чтобы просто жить в этом мире. Тихо, бесшумно, так, чтобы каждый мог слышать биение собственного сердца.
Парадокс… С какого-то времени это слово стало для меня почти волшебным… через парадокс я смог понять, насколько гармоничен и правилен наш Божий мир. Для меня парадокс — это возможность бороться с человеческой логикой — самонадеянной и глупой, ибо, ставя себя в центр мира, человек обязательно забудет о Боге… Я говорю о логике, отчаянно пытающейся выжить внутри меня самого. Понимаю, что кому-то мои слова покажутся сумбурными и несуразными, но — вот вам и еще один парадокс, хорошо высказанный когда-то Тютчевым: «мысль изреченная есть ложь». А потому мне осталось умолкнуть и заняться другими делами, коих у нас с Машей немерено. Кстати, когда она в конце концов легла в постель, то, сама не подозревая об этом, выдала мне еще один парадокс:
— Папа, ты не замечал такой странности: все говорят, что надо только сильно захотеть — и все обязательно сбудется. А по-моему, наоборот: то, чего тебе хочется очень-очень сильно, — или не сбывается…