Владислав Крапивин - Шестая Бастионная
Тогда удалось спасти отряд. С помощью друзей и журналистов, а главное потому, что был я в ту пору, в шестьдесят восьмом, молодым (тридцать лет), неутомимым, а иногда и яростным.
Теперь, через десятилетие, все повторилось. Те же доносы, выбитые в отрядном штабе окна, придирки милиции, злорадная агрессивность шпаны и кулацкая ненависть «местного населения». Ненависть к мальчишкам и девчонкам в «нездешней» морской форме, вся вина которых в том, что хотели жить интересно и дружно…
Да, все повторялось, но я уже был не тот – сорок лет не тридцать. Накопилась вязкая безнадежная усталость. Такая, что я готов был к любой развязке, лишь бы скорее все кончилось. Именно это настроение, а не какая-то сверхсмелость, толкнула меня на отчаянный шаг. По меркам того времени это была или феноменальная наглость, или просто сумасшествие.
Я отправил в обком партии письмо, в котором (да простит меня читатель за красивость) звенело скрученное в пружину бешенство. Я требовал (о, Господи, требовал у обкома!), чтобы партийные деятели определились в своем отношении к детскому морскому корреспондентскому отряду, который существует уже семнадцать лет и которым руководит не дядя Вася из котельной, а… Ну и так далее. Пусть обком выделит специального человека для защиты отряда от злопыхателей и провокаторов, если там, в обкоме, считают, что воспитательная работа с детьми необходима. А если не считают, то – пожалуйста! Мы успели сделать немало и готовы завтра же заявить о роспуске. Иначе говоря, громко хлопнуть дверью.
Меня вызвал к себе третий секретарь обкома. Он был уралец, наш земляк, но несколько лет проработал в Москве, а недавно вернулся в Свердловск на более высокую партийную должность – отвечать за идеологию в областном масштабе.
Он начал сразу, не предложив даже сесть:
– Ты кто? Камикадзе, что ли?
– То есть?
– У тебя голова-то варит? Такое письмо – нам! Здесь тебе не обком комсомола!
До отъезда в Москву он работал в комсомольских сферах, и нам случалось встречаться.
– Очень рад, – сказал я, – что наш разговор принимает неофициальный характер. Значит, будем по-прежнему на ты?
Он замигал. Он был уверен, что по хамской партийной традиции может говорить собеседнику «ты», но тот – исполненный священного трепета – не должен и помышлять, чтобы отступить от почтительнейшего «вы».
Помолчав, он выговорил:
– Н-ну что ж… М-можно и на ты…
– Тогда объясни, при чем тут «камикадзе»?
– Ты соображаешь, что делаешь? Ты предъявляешь партии уль-ти-ма-тум!
Я не сдержался, хихикнул. Вспомнил «Тимура и его команду». Там один пацан объясняет, что «ультиматум» – слово международное. Означает, что бить будут.
– Ну, обком это еще не вся партия, а ее ма-алень-кая частичка. И к тому же я сам – член КПСС. Выходит, тоже частичка партии. Получается, что я предъявляю ультиматум сам себе?
– Ты словами-то не играй. Я понимаю, ты писатель, языком владеешь…
– Я и не играю словами… – В меня налилась какая-то густая спокойная злость. – Это ты играешь. «Ультиматум»! Ультиматумы предъявляют, опираясь на силу и власть. А за мной какая сила? Сорок пацанов и девочек младшего и среднего школьного возраста…
– Не кокетничай, – поморщился «третий», – Ты опираешься на свой авторитет. На свое лауреатство, на должности в союзных писательских органах. И на все такое прочее…
Я сказал, что все это называется не «должности» и не «все такое прочее». Это просто литературное имя, которое я заработал своим горбом. Своими книжками. Хвастаться нехорошо, но все же можно сказать: здесь я кое-чего достиг. И это у меня не отобрать никакими постановлениями и резолюциями.
Он сообщил без всякой злости, скучновато так:
– Не зарывайся, голубчик. Ты же знаешь: и не таким знаменитостям шеи скручивали.
– Да, – покивал я. – Это вы можете…
– Что ты имеешь ввиду!?
– А ты?
– Я… то, что за свое вызывающее поведение можешь и полететь… из славных рядов.
Мы были одни в большущем гулком кабинете. Я посмотрел в бледные «идеологические» глаза. Сказал вполголоса:
– Вот я испугался-то.
В самом деле, если нет отряда, на фиг мне членство в партии? Не станут печатать? Хрен с ними, переживу трудные времена, это «многих славных путь». Сторожем устроюсь куда-нибудь. А посадить не посадят, все же не та эпоха…
На лице «третьего» появилась задумчивость.
Может, он знал, как меня принимали в партию? Прямо сказать, за уши тащили. Особенно нажимал наш писательский парторг – отставник, фронтовик и хороший поэт. А на него нажимали в райкоме: творческой организации нужны молодые кадры. Единственным молодым был я.
Ссылаясь на то, что не подготовлен, недостаточно сознателен и недостоин такой чести, я упрямился сколько мог. Но заставили-таки написать заявление. Началась многозначительная волокита: анкеты, собеседования, комиссии. На одной из таких комиссий, где сидели твердокаменные бритоголовые ветераны во френчах времен гражданской войны, случился скандал. Меня начали экзаменовать по Уставу КПСС и уличили в том, что я перепутал местами два прилагательных.
Я сказал, что уже не мальчик и считаю странной ситуацию, когда меня гоняют, как пятиклассника по правилам грамматики. Наоборот, я привык сам принимать экзамены у детей: по навигации и парусному делу. А что касается двух вышеупомянутых слов, то, как литератор, я гарантирую: смысл фразы в Уставе от их перестановки никак не меняется.
Реакция была громкая. Разгневанная парттройка потребовала, чтобы пред их очи предстал наш парторг.
Он предстал (уже не при мне, конечно), а потом при встречах смотрел на меня с томительным укором. Чем больше было укора, тем сильнее крепла во мне надежда, что вопрос о приеме отпадет.
Черта с два! Все же приняли в кандидаты.
А через год процедура должна была повторится – при переходе из кандидатов в члены.
Наш писательский шеф – талантливый и милый человек (которому я, увы, доставлял немало хлопот и огорчений) при встрече осторожно сказал:
– Звонили из райкома, говорят, что вам опять надо в комиссию на беседу.
– Это снова к тем гранитным старцам? – (Вообще-то я выразился немного не так, конкретнее). – Не пойду.
– Ну, Слава! Когда вы повзрослеете?
– Никогда, – злорадно сказал я.
– Вы же понимаете: комиссия – это неизбежный этап.
– Не пойду! К этим инквизиторам…
– Слава, вы же роете яму под собой… и подо мной.
– Вы-то причем? Скажите им: он уперся как баран…
Шеф посмотрел на меня долгим взглядом и позвонил в райком.
– Извините, но… я не знаю, как быть. Наш кандидат категорически отказывается идти на собеседование. Говорит, что… Что? Хорошо… – Он посмотрел на меня с выражением человека, которому вскрыли нарыв. – Они сказали: черт с ним, пусть приходит прямо в райком.
Не идти в райком было нельзя. В этом случае виновником моего неприема в партию был бы я и только я. Без всяких уверток. «Он отказался самым вызывающим образом!»… Какие последовали бы меры, можно гадать. Но одно несомненно: на «Каравелле» был бы поставлен крест. Разве можно подпускать к детям человека, который нагло игнорирует «ум, честь и совесть нашей эпохи»!
«Каравелла» была смыслом моей жизни. Да если бы только моей! Многих ребят – тоже. И ради них, ради отряда я готов был идти на компромиссы «до упора».
…Но сейчас-то, при беседе с «третьим», когда уже стало ясно, что отряду больше не жить, что я терял?
«Третий» вдруг спросил вполне по-человечески:
– Ты, видать, чертовски устал?..
Я поддался на это сочувствие:
– Устал, чего там… Только не от ребят, а от войны со всякой сволочью.
– Ладно. Мы подумаем, как быть. Через неделю позвоню, мы обговорим детали…
Ни через неделю, ни через две он, конечно, не позвонил.
Ребята собрались в последний раз, и «Каравелла» официально объявила о своем роспуске – из-за непосильных условий существования.
Отправили об этом письма всем, с кем были связаны общей работой: в журналы «Пионер» и «Вожатый», в «Пионерскую правду», в ЦК комсомола. Там поохали, посочувствовали, на этом и кончилось.
Мне казалось, что ребята не очень огорчены таким концом. Видимо, они были измотаны не меньше меня.
Я испытывал и грусть, и облегчение. И чтобы задавить в себе печаль, с головой кинулся в хлопоты, связанные со съемками спектакля.
Как говорится, поменял шило на мыло. Знать бы заранее, как оно здесь все обернется!
Теперь можно было бы плюнуть и уехать домой. Но не хотелось срывать со съемок сына. И дело даже не в нем – Пашка не очень-то горел на этой актерской работе. Но наш отъезд сорвал бы вообще все съемки спектакля, а это обернулось бы немалой бедой для других ребят – тех, для кого съемочная жизнь оказалась радостью, праздником и «страницей биографии».
5В таких вот грустных размышлениях и воспоминаниях бродил я по берегу, а потом вышел к деревне.