Елена Акбальян - Талисман
Пильщики не обращали на нее внимания. Пилу заедало, и они с остервенением рвали ее каждый в свою сторону. Мне показалось: им тошно пилить живое дерево.
Заскрипело, застонало в акации. Прощально махнув легкой кроной и чиркнув по небу негнущейся веткой, дерево рухнуло на булыжник.
— Пол-лундра! — завопила среди общего крика Маня и потащила меня через арык, в самую пыль. Та кинулась садиться на голову и плечи. Стали видны сучья, далеко разлетевшиеся по мостовой.
— Налетай, подешевело! — скомандовала Маня.
Нагибаясь и перебегая, она подбирала хворост.
Я тоже схватила несколько обломков: акация-то была наша!
— Не трожь! Ордер заимей, тогда хапай! — метнулась за нами тетка.
Мы удирали, крепко прижав добычу. Тетка не погналась, переключилась на кого-то еще. Маня шмыгнула к себе, в угловой двор. Я, отбежав, остановилась, сплевывала пыль, хрустящую на зубах.
Пильщики уже распиливали ствол.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Так, с дровами под мышкой, я и пошла к бабушке.
Собственно, у нас с Люськой их две. Армянскую, Маленькую бабушку мы видим редко. Она приходит разряженная по-старинному — в сине-красных одеждах, в черном платке, со свисающими на лоб серебряными монетами.
Пальцами, искореженными ревматизмом, она больно хватает меня за шею и, так и не дотянувшись до щеки запавшим ртом, быстро чмокает воздух, ласково приговаривая: «Кум матаханнум, кум матаханнум». По-русски Маленькая бабушка не говорит. Они бойко тараторят с мамой — мама у нас полиглот, — а мне остается догадываться, о чем речь, по отдельным немыслимо перекроенным русским словам, которые произносит бабушка из уважения к нашему с Люськой присутствию. Люська и не пытается понять бабушку. Забирается в колени и, утонув в широченных юбках, позванивает ее монистами.
Я тоже рассматриваю монеты. Сколько денег пропадает зря! Были бы монеты теперешние и без дырочек, хватило бы, наверное, на буханку. Ну, на полбуханки…
Большая бабушка живет недалеко от нас, в собственном доме. Много лет она учит музыке детдомовских ребят, а теперь дает и частные уроки. Но все остальное время бабушка занимается нашим воспитанием. Оно, как земля у древних, покоится у нее на трех китах: режим, режим и еще раз режим. Аппетиты у бабушкиных китов большие, и они проглатывают все мое время. Да еще обдают фонтанами ледяных строгостей. Зато Большая бабушка обшивает нас, начиная с шапок и кончая туфлями. Сейчас она шьет мне из старого отцовского пальто летный китель и пилотку.
Еще до войны, когда я окончательно решила, что буду летчицей, отец подарил мне голубые петлицы с эмблемами, большую звезду для пилотки и нашивки на рукава — серебряные крылья. Теперь я не уверена, что буду летчицей. Может, стану археологом, как дядя Ваня. Но пока война, я решила носить форму, а не девчачье пальто!
… Бабушка занималась в своей комнате с Сережей — это тот самый Сережа. Она считает, что у него абсолютный слух. Не знаю, какой у него слух, но всем известно, что он лучший ученик нашей школы.
В проходной комнате у бабушки, где живут Сережа с матерью, висит карта военных действий — во всю стену. Сережа переставляет на ней флажки. Послушает сводку и идет переставлять. Тогда, когда было тяжко, переставлял, и теперь, когда мы наступаем. Я открываю дверь и прокрадываюсь к карте. Все точно, вот они уже где, флажки: Орел! Карачев! Харьков!
Но самый большой флажок Сережа сделал для своего Ленинграда. Он воткнул его в кружок на карте, когда в Ленинграде началась блокада. И потом, когда блокаду, наконец, прорвали, флажок так и остался на своем месте. Но теперь от него уходят на запад и на север новые флажки…
А Сережа по-прежнему живет у бабушки: его маму, инженера, не может отпустить в Ленинград завод.
Я рада, что им нельзя уехать. Одного никак не пойму: знакомы мы с Сережей или нет? Здороваемся, конечно. Случается, и поговорим, когда он что-нибудь мастерит на террасе, за большим столом.
«Вам много задают? У вас была уже контрольная по алгебре?» Вот и весь разговор.
Не знаю почему, но у меня язык делается деревянным, хоть плачь! А смотреть на Сережу я люблю. Иду через комнату, он сидит за уроками или читает, а я на него смотрю украдкой.
Прошлой зимой, готовя для Таньки новогоднее пожелание, я откопала у бабушки старинную открытку с ангелом в голубом платье. Так вот у Сережи глаза этого ангела и светлые, из кольца в кольцо волосы. Про таких, наверное, и говорят: «Красив, как херувим».
Я послушала через стенку, как он наяривает гаммы. Бабушки будто там и нет. Опять поставит ему пятерку с плюсом. На прочих уроках бабушку всегда слышно. «Си… ля… ми… ми», — плачущим голосом поет бабушка и сильно долбит нужную клавишу.
Я вернулась на террасу. Она широкая, как улица, и на нее, как на улицу, выходят все окна и двери. В доме темновато, хотя терраса застеклена от потолка до низкого деревянного барьера (одна половина стеклянной стены свободно ходит в его пазах).
Я взялась за край, двинула стену.
В меня толкнулся резиновым боком жаркий воздух, спрессованный с запахами и шумами двора: застучали по железу, зафукал рядом заводской маневровый паровозик, дохнуло мазутом, ржавчиной. Отдельно запахло дымом, вкусным, домашним.
Я легла животом на барьер и свесилась, болтая ногами.
Летняя печка еще курилась. На ней, заботливо прикрытый, пузатился чугунок. Я вдруг почувствовала, что страшно хочу есть. Спрыгнула во двор, побежала к печке.
Золотые зерна в чугунке разморило жаром, и они отпыхивали хлебный парок. У меня потекли слюнки. Ну как бабушка догадалась, что я умираю — хочу пареной пшеницы! Впрочем, кто ее теперь не хочет?..
Крепко сжимая пузатые бока и чувствуя сквозь тряпку стремительно нарастающий жар, я бегом отнесла чугунок на террасу. Нырнула в просторные глуби буфета, где праздными стопками белели тарелки, в боковом ящике нащупала деревянную ложку.
И уселась за стол, с краю. Дальше широко размахнулась пустынная площадь столешницы. Клеенка на ней вытерлась добела, но по свисающим краям еще сохранилась веселая красно-синяя клетка.
На какой-то миг я перестаю жевать. Вижу прежнее: близкую и дальнюю нашу родню, тесно обсевшую стол, накрытый новой клеенкой. Вижу пасхальные куличи на столе — боярскими шапками, груды яиц — чернильных и крашенных луковой шелухой в цвет зари. Вижу довольную, говорливую бабушку во главе семьи, дядю Ваню, с картинным кряхтением несущего со двора медный, сверкающий, кудрявый от пара самовар…
И будто в первый раз замечаю нежилую заброшенность террасы, темные, покоробленные дождями заплаты в стеклянной стене. А животом чую голодную пустоту полок в исполинском буфете.
Но из тарелки пахнет мне свежим хлебом…
Я высыпаю в рот полную ложку пшеницы и жую так долго, что от сладкой усталости немеют челюсти. И спохватываюсь: за едой я совсем забыла про Сережу.
Что-то бабушка сегодня свирепствует! Интересно, думаю я, отправляя в рот очередную порцию, ел ли когда-нибудь пареную пшеницу Сережа? Наверное, и ложки-то деревянной не держал в руках.
Я вдруг решаю: выйдет Сережа, и мы с бабушкой усадим его за стол и дадим полную тарелку. Жевать пареную пшеницу — долгая история, и мы, наконец, разговоримся, как все нормальные люди.
О чем бы таком умном завести разговор?
Но я не успеваю придумать. Сережа появляется в дверях и быстро проходит к выходу.
Меня он, по-моему, и не заметил.
Нашла, чем удивить — пареной пшеницей! «Разговоримся… как люди…» Ну чего я набиваюсь к нему? А главное — чего боюсь?
Я увидела себя со стороны — за пустынным столом, над пустой тарелкой, с обтянутым лицом, по которому расползаются некрасивые, знобкие пятна. А уши… Они толстые, и в них часто и тупо ударяет что-то. Звук такой, будто во дворе выбивают ватное одеяло.
Нестерпимо!
Все во мне рванулось — прочь от стола, от этой минуты, от ватных ушей!
Я вскочила, уронив стул.
— Куда ты? — услышала удивленный бабушкин голос.
Но за мной уже с треском захлопнулась дверь.
За калиткой я постояла, посмотрела по сторонам. Медленно, стараясь освободиться, перевела дыхание. Нет, тошно, тошно…
«Танька!» — вдруг подумала я. Вот кто мне был нужен сейчас — моя Танька, верная, надежная душа.
Я поняла, что соскучилась до смерти и не могу, не хочу больше дуться на нее.
И я побежала к Таньке.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Я вошла через калитку, и это было непривычно и ново, как будто все у нас должно начаться по-новому. Я даже растерялась немного и почувствовала, что не знаю, как себя держать. Огибая дом, и хотела и боялась увидеть Таньку на террасе (где-то рядом будет и этот Вовка).
Слава богу, никого.
Я поднялась по ступенькам. Дверь на кухню была раскрыта. Я постояла, решая, стучать или идти, как раньше. И шагнула на порог.