Елена Акбальян - Талисман
Так говорят «нет» только начальники, и я наконец догадалась, кто это: Ахунова, новый заместитель директора.
Мамеда Салиховича, высохшего от туберкулеза, как саксаул, я знала хорошо. Он звал меня Лина-джан, шутил и расспрашивал про школу, а сам все кашлял: «Кхе-кхе, кхе-кхе…» Пока его не увезли в больницу прямо из директорского кабинета. Мы проводили «скорую помощь» до ворот, и мама, помнится, сказала кому-то из сотрудников убитым голосом:
— Теперь Ахунова всё похоронит.
Я с испугом подумала о директоре. Но мама имела в виду новую экспозицию — Мамед Салихович готовил вопрос о ней для ЦК.
И вот теперь мама пыталась уговорить Ахунову… Но я-то видела: она уже теряет последнюю надежду.
Осторожно минуя разбросанные вещи, я пошла к маме.
— Что тебе? — сердито спросила она.
Я не знала, как помочь ей. Подошла и протянула скомканные, запотевшие в кулаке деньги — свою магазинную выручку, которой недавно так гордилась.
Тут и мама вспомнила, откуда я иду. Рассеянно сунула деньги в карман, сказала:
— Хорошо, девочка, ты у нас молодчина. А теперь иди. Видишь, я занята.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Мы играли «в магазин» и не думали, что к нам пожалуют гости.
Я сидела на крыльце, стул, повернутый к Люське спинкой, был мой прилавок с окошечком. На прилавке ножницы, нож и несколько буханок из глины.
Я учила Люську покупать хлеб.
Она протянула в окошечко сшитые карточки, я чикнула ножницами, и четыре белых квадратика упали на прилавок. Я уже взялась за нож, чтобы отрезать ей хлеба, но Люська все испортила.
— Дайте сахар-ру. Трри кусочка. Пожар-руйста…
Она сделала самые хорошие свои глазки и протягивала в окошко грязную ладонь. Нетерпеливо шевелились пальцы, готовые захлопнуться в крепчайший кулачок.
— Ли-и-на! — кто-то позвал меня сдавленным голосом.
Мы с Люськой разом обернулись: всклокоченная рыжая голова торчала из виноградника, воровато шмыгала глазами. Люська, бедняга, заревела. А я обрадовалась Мане.
Успокоив Люську — Маня дала ей потрогать сережки, — я потащила гостью смотреть дом для кукол. Люська, конечно, сразу поняла, куда мы идем, и увязалась следом. Дом каменный, вход в него загорожен двумя кирпичами. Отнимешь кирпичи, и откроется комната — с кроватью, столом и стульями, на которых чинно сидят обе мои разодетые куклы (мы с Танькой шьем куклам из довоенных лоскутов потрясающие наряды).
Но Маня подняла меня на смех:
— Тю, недоразвитая! Война, а она с куклами лялькается.
И презрительно, далеко цыкнула слюной.
Я испугалась, что она уйдет. И разозлилась на Таньку, будто это она заставляла меня играть в куклы, как маленькую. Но Маня не ушла. Ее восхитила наша «крепостная» стена.
С улицы у нас не дувал, как у всех, а вздымается отвесная стена — в трещинах, земляных чешуйках. Весной по ее крутизне бесстрашно карабкаются маки. Зайдешь в калитку, поднимешься по ступенькам — откроется обыкновенный зеленый двор с домом посередине. Со двора заборчик невысокий, а посмотришь вниз — дух захватывает.
Маня свесилась, присвистнула от восторга, перемахнула через заборчик на рыхлый, осыпающийся карниз стены, прошлась до карагачевого куста, шаром нависшего над улицей, и картинно развалилась на его проволочных ветках.
— Не надо, Мань, упадешь, — не выдержала я.
— От где засаду на фрицев устраивать. Та-та-та-та! — повела она воображаемым автоматом. Но все же перелезла обратно. И тут обнаружила куст с каперсами — рядом со ступеньками, сбегающими к калитке.
Мы берегли этот сорняк. Упрямый, цепкий, он в одиночку, без союзников, вел свою ежегодную войну: распластывался на пыльном, совсем безнадежном бугре и выдаивал-таки из него соки. Каждое лето колючие головатые стебли были унизаны плодами полосатыми арбузиками с красной мякотью, которую так любят мураши.
— Глянь-ка, шо у вас растет! Кавунчики! Надо ж, и семечки у них е!
Маня накинулась на каперсы, топча и обдирая куст. По бугру в панике разбегались мураши-сладкоежки.
— Не надо, Мань, пусть растет.
— Глупая! Это ж самое то, шо нам надо.
Ссыпав каперсы у заборчика, Маня свесилась и с такой нетерпеливой досадой рассматривала пустынный тротуар, что мне сделалось стыдно за нашу сонную улицу. Но вот, наконец, из-за угла вывернулась компания мальчишек с сачком и ведерком — шли на арык ловить мальков.
— Бей гадов! — скомандовала Маня, и мы одновременно запустили каперсы. И, хохоча, припали к земле.
Внизу свистели, орали что-то, но мы вытерпели, выждали время и дали второй залп по выгоревшим, заросшим затылкам.
Когда снова высунули носы, мальчишки были уже далеко. Самый маленький из них вдруг обернулся и сделал непристойный жест. Грубо выругавшись, Маня немедленно ответила ему тем же.
Я смотрела на нее, открыв рот. И прозевала новую цель — две тетки шли с базара и так заговорились, что не заметили Маниного одиночного выстрела.
Вслед за ними показался узбек в черно-белой тюбетейке — важный, с портфелем, в военных галифе. И в тапочках на босу ногу. Тапочки и решили наши колебания.
— Бей пузанов в чеплашках! — прошипела Маня, и мы дружно послали снаряды.
И нарвались! Бабай завопил, забарабанил в калитку. Мы, пригнувшись, побежали за дом. А бояться-то было нечего. Калитка наша запиралась на кованную кустарным способом цепь с гранеными звеньями. Попробуй разорви!
Мы развеселились. Влезли по приставной лестнице на балахану. Стали таскать сливу, которая сушилась на горячих подоконниках.
Жуя, Маня деловито обследовала помещение.
Балахана у нас большая — комната на втором этаже. Есть и обстановка — раскладушка, пронзительно заскрипевшая под Маней, столик на трех ногах и табуретка, больно щиплющая зад.
Подскочив, Маня пнула табуретку в угол. Зло спросила:
— Шо ж вы пожмотились, не вставили стекла?
Она вцепилась в переплет и трясла, словно хотела высадить раму.
Оконные рамы на балахане с трех сторон. А стекол нет. Без них даже лучше. Ранней весной здесь, на сквознячке, любит спать и работать отец.
— Это шо за мьячики? — удивляется Маня.
Она распахивает боковую раму и спрыгивает на кухонную крышу.
— Кизяки. Ох и горят!
Я вылезаю следом и переворачиваю кизяки вверх непросохшим боком, Маня помогает мне.
— А навоз откуда? Коровы ж у вас нема?
— Собираем. Ходим по улицам и собираем — конский и ишачиный. А на полянке коров пасут.
— От то да! — восхищается Маня. — Надо ж, сколько их у тебя понаделано.
— Это новые. У меня в сарае их полторы тысячи. А у Таньки тысяча шестьсот.
Манины конопушки стали под цвет жженого кирпича. Подумаешь, полторы тысячи. Она наделает мильен! Угольную пыль им уже выдали. А сейчас надо идти за навозом. Она мигом — только слетает за ведром, одна нога здесь, другая там!
Но мне нужно было бежать к бабушке. А прежде хитренько отделаться от Люськи.
Она уже кончила разорять кукольный дом и теперь хныкала под лестницей, держа за малиновый подол куклу Наташу и пытаясь влезть на вторую ступеньку (первую сняли специально из-за нее).
— Ли-ин, я к тебе…
Ми с Маней скатились с лестницы и, не слушая Люськиных воплей, пустились вокруг дома, а там нырнули к калитке.
Все! Свободны!
До угла бежали вперегонки, а вырвавшись из-за него, разом остановились.
За углом, вокруг старой акации, толпился народ.
У меня екнуло от догадки сердце.
— Бежим скорее! Ее рубят!
… В незапамятные времена кто-то засадил улицы нашего города белой акацией. Когда весной деревья зацветают, их мелколистые кроны тучнеют, тяжело разбухают белыми гроздьями. А городской воздух, ничем, кроме пыли, не примечательный, становится свежим и сладким. Будто в руках у тебя букет и ты так и ходишь, уткнув в него лицо. И дышишь, дышишь… А еще жуешь, пока не объешься приторными цветами, похожими на львиный зев.
Акация, что росла возле углового двора, славилась цветами особенной сладости.
Но теперь ее выдали на дрова какой-то чужой тетке.
Верно, акация была старая, и одна ветка у нее засохла, но дерево жило себе, давало летом тень, а весной свои медовые цветы. И мне даже думать не хотелось про плешь, которая теперь появится. Еще одна пыльная плешь на такой зеленой до войны улице… Но тетка с ордером на живую акацию была не с нашей улицы. Ей плевать было на то, что здесь останется. Без ума от радости, что зимой теперь будет с дровами, она лезла к пильщикам под пилу, толкала плечом ствол или, раскинув руки, как милиционер, раздвигала сбежавшихся ребят.
Пильщики не обращали на нее внимания. Пилу заедало, и они с остервенением рвали ее каждый в свою сторону. Мне показалось: им тошно пилить живое дерево.
Заскрипело, застонало в акации. Прощально махнув легкой кроной и чиркнув по небу негнущейся веткой, дерево рухнуло на булыжник.