Альфред Вельм - Пуговица, или серебряные часы с ключиком
Однажды зашла к ним фрау Кирш. Недоуменно поглядела на чужого в доме.
— Это больной. Недельку полежит, поправится и дальше пойдет, — объяснил старый Комарек.
Фрау Кирш погрелась у печурки. Снег стекал с ее туфель. Было очень заметно, что скоро у нее будет ребенок.
Неожиданно она подошла к скамейке, взяла ведро и принялась мыть пол.
А ведь правда, им даже ни разу и в голову не пришло пол вымыть!
31— Потом мы испекли пряник… А потом мы принесли елку… А потом мы зарезали жирного гуся… А потом мы, все ребята, ходили из дома в дом… Мы были ряжеными и ходили из дома в дом…
— Ты тоже был ряженым?
— Я аистом нарядился, дедушка Комарек.
— Аистом?
— В белую простыню укутался и нацепил себе красный клюв, длинный-длинный.
— Как вернешься из Берлина, мы с тобой за елкой сходим, — сказал старый Комарек.
Они бегали по снегу, стучали нога об ногу — хотели чуть-чуть согреться, поджидая, когда наконец рыбу можно будет вынуть из коптильной бочки.
— Надо с фрау Кирш поговорить, может, она нам пирожок испечет.
Ох уж этот дедушка Комарек! Он и на рождество, как все вечера, сидел и плел свою сеть. Один-то раз, правда, вышел на улицу, посмотрел в сторону деревни. Да, так уж он устроил свою жизнь — ничего особенного даже не чувствовал оттого, что день за днем, день за днем сидел и плел свою сеть… Но ведь теперь было все по-другому: с ним же был малыш! А на дворе рождество… И он же хотел, чтобы Генрих ни в чем не знал недостатка! И потому-то он и решил, что ночью тайком вырежет для малыша особенно хорошую и красивую рыбацкую иглу!
Они топали по снегу и обсуждали, как это они все устроят.
Заведут граммофон, поставят рождественскую пластинку. И фрау Кирш пригласят. И самую красивую елку, какую найдут в лесу, они поставят у себя. А Генрих должен достать в Берлине светящийся шар для нее. А может быть, этот Босс даст ему пакетик орешков? Пусть постарается, сколько бы это ни стоило. И бенгальских огней пусть достанет. И красных яблочек парочку…
Время от времени они заглядывают в коптильную бочку.
— А испанец этот, как ты думаешь, он еще долго останется?
— Знаете, дедушка Комарек, что я думаю: он и есть испанец, что из нашей деревни.
— Это верно, он из этой деревни.
— Но он говорит, что он никакой не генерал.
— Еще на прошлой неделе ведь хотел уйти, а теперь лежит себе и лежит и все в потолок смотрит.
— А может быть, он это только нам не говорит, что он и есть тот генерал, что в Испании сражался?
— Ты в деревне никому не говорил?
— Нет, дедушка Комарек. Я и фрау Кирш сказал, чтобы она никому не говорила.
Шагает Генрих по Берлину. Переходит с улицы на улицу, шагает мимо гор битого кирпича и думает об Отвине:
«И почему мы тогда к львам не сходили? И всякий раз откладывали. Хоть бы в последний приезд сходили!»
Потом он зашел на хорошо знакомый ему пустырь. Постучал ботинком по торчавшей из земли трубе. И только тогда заметил, что тропинка в снегу давно уже не хожена. Подошел к небольшой дыре, ведущей в полузасыпанный подвал. Крикнул. Затем соскользнул вниз.
Надо было сначала привыкнуть к темноте.
— Это я, Рокфеллер! — кричит он, хотя и чувствует, что в подвале никого нет.
Вот лежит рваный матрац. Крыса пробежала.
— Рокфеллер! Рокфеллер!
Никто не отзывается.
Патронный ящик открыт. Генрих подходит и видит, что он пуст. Однако все зовет и зовет:
— Рокфеллер! Рокфеллер!
Уже собираясь уходить, Генрих подходит к кирпичной стене и вынимает известный ему кирпич. И вдруг у него в руке оказывается… доллар!
Генрих даже вздрагивает.
Он снова кладет доллар на место, задвигает кирпичом и потом выбирается через узкую дыру на волю.
Стучат колеса. Рельсы блестят в ночи. Небо усыпано тысячью разноцветных звезд.
В Данневальде поезд опять долго стоит.
«Понимаешь, Отвин, человек должен всегда стремиться к добру».
Или:
«И еще я хотел тебе сказать, Отвин: испанец вернулся, но только ты никому не говори. Знаешь, Отвин, тот испанец, что раньше у кузнеца работал… Нет, Отвин, он уже больше месяца у нас. Дедушка Комарек не очень его любит. А я их обоих люблю, Отвин, и испанца и дедушку Комарека».
Раздается свисток, и поезд наконец трогается.
На Генрихе — кошачья телогрейка, достающая ему до колен. Подпоясался он толстой веревкой. Стук колес нарастает. Генрих старается говорить громче, как он это делал, когда разговаривал с Отвином — Отвин же сидит на соседнем буфере…
«Понимаешь, Отвин, я не думаю. Если б это было так, он бы доллар с собой взял».
В рюкзаке Генриха лежат: рыбацкая нить, четыре рождественские свечи и маленький фунтик изюма. А для испанца он везет металлическую пряжку для пояса. Он давно заметил, что старая пряжка лопнула.
А вот что он подарит дедушке Комареку, он никак не может решить. «Что, если тайком вырезать большую рыбацкую иглу?» — думает он.
32До чего интересно все было!
На следующий день они сходили за елкой: к вечеру должна была прийти фрау Кирш — печь рождественский пирог.
Генрих побежал в деревню. Подходя к бывшей прачечной, он услышал чужие голоса и уж подумал, не спрятать ли рыбу в снегу. А когда открыл дверь, фрау Пувалевски набросилась на него чуть ли не с кулаками: немедленно, мол, дверь закрывай!
— Вы заболели, фрау Кирш? — спросил он, подходя к кровати, и вдруг увидел на подушках узелок и в узелке — что-то живое… И такое маленькое, и такое сморщенное… И два глазика выглядывают из узелка!
— Это ваш ребенок, фрау Кирш? — только и успел он спросить, как фрау Пувалевски, отобрав у него рыбу, уже выпроводила его за дверь.
— Ночью сегодня, говоришь?
— Да, сегодня ночью он родился на свет, — говорит Генрих, — маленький, сморщенный.
Вот так событие! Испанец, приподнявшись, сидит на своей лежанке. Втроем они до самого вечера ни о чем другом не говорят, как о ребенке, родившемся на свет.
Накануне пришло письмо. На конверте большими буквами написано: «Престолонаследнику Генриху Хаберману. Гросс-Пельцкулен». Почтальон, войдя в дом, спросил:
— Где у вас тут престолонаследник проживает?
Из конверта выпала банкнота. Дедушка Комарек нацепил очки, сам Генрих не мог разобрать витиеватые завитушки.
— «Сын мой! Единственный мой наследник и преемник!» — читал Комарек.
Письмо выдержано в чрезвычайно торжественном тоне. Так и видишь, как толстяк Ошкенат, наклонясь вперед, макает перо в чернильницу. А в словах и предложениях слышится его громовой голос. Рядом с чернильницей стоит плоская охотничья фляга, и Ошкенат время от времени откидывается назад, прикладывается к фляге, смахивает набежавшую слезу и пишет дальше: «А ты помнишь, сын мой Генрих, помнишь, как мы с тобой ехали по Роминтской пустоши в Счинкунен? А то и во Флинценкруг».
Оказывается, у Ошкената побывала с визитом мадам Сагорайт, передала привет. «Ах, блудный ты сын мой, что только не довелось тебе перенести!» Ошкенат немедленно взял мадам Сагорайт к себе на службу. Есть господь бог, есть, но пути его неисповедимы! «Немедля бросай все, сын мой! Садись на первый же поезд, следующий в Вупперталь. Если тебе очень хочется, то можешь прихватить с собой и старого ворчуна. Я приобрел озеро. И скажи Комареку, что я не помню ему зла. И если меня спросить, я поставлю его старшим смотрителем озера. А водоемчик этот, Генрих, заманчивый!..» Перечитывает Ошкенат написанное, прикладывается к фляге, снова макает перо: «…и мы снова будем вместе, сын мой, и, быть может, уже в сочельник. Обнимаю тебя с отеческой любовью. Твой Ошкенат».
И приписка: «А по-французски ты еще умеешь говорить, Генрих?»
Комарек положил письмо рядом с банкнотой.
Долго все они молчат.
— Это отец твой? — спросил наконец испанец.
— Никакой не отец.
— Зла, вишь, мне не помнит! — сказал Комарек, натянул сапоги и вышел.
— Вы поедете? — спросил испанец.
— Нет, — ответил Генрих. — Но когда-то, давно-давно, я его любил. — Он сунул письмо в конверт, подошел к чемодану и спрятал. А банкноту положил на подоконник, где лежат бумаги дедушки Комарека.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Дни теперь были заполнены всякого рода работами, но и разговорами.
Комарек трудится над сетью для верши. Разве не легкомысленно это было в первую же зиму приниматься за донную сеть! Ей-богу, есть много чего поважней! Весна нагрянет, а у него только семь вершей. Скатав большую сеть, он повесил ее на потолочную балку.
И опять сидит, молчит, в душе упрекая самого себя: бог ты мой, ночи-то стали уже короче!
— Не посылай его больше в Берлин! — вдруг раздается голос испанца.