Александр Кононов - Зори над городом
Ворочаясь без сна (сам Гриша после долгих препирательств лег на полу, уступив гостю диван), Вячеслав спросил:
— Герою Чернышевского подражаешь? Рахметову из «Что делать?»
— И в голову не приходило. А что, жестко?
— Весьма! Ну ничего. Пожалуй, нам с тобой все равно сегодня не спать.
И Довгелло снова заговорил задумчиво:
— Я всегда считал, что жизнь у тебя будет ярче моей, богаче…
— Ну, что ты! А я не то чтобы завидовал — удивлялся тебе. Ты еще в училище был такой собранный. А я разбрасывался. И сейчас бывает, трачу время на пустяки. Стыдно признаться: взял однажды в библиотеке роман какого-то графа О'Рурка. Убил на него целый вечер, роман оказался чепухой страшной. Дочитал, посмотрел на титульный лист: издание автора. Много дряни издается, а эту, видно, никто не взялся печатать, кроме самого автора. Ну скажи, мог бы ты на моем месте сделать такую глупость?
— Нет, не мог бы.
— Ну, вот видишь!
— Но это ж ничуть не опровергает моих слов. Я хотел сказать, что ты гораздо даровитей меня…
Они еще долго перекорялись, самоотверженно отдавая друг другу во всем пальму первенства и наслаждаясь впотьмах — каждый про себя — своим великодушием.
Это, вероятно, была их последняя дань мальчишеским чувствам.
О работе своей Вячеслав рассказывал, явно преуменьшая ее значение:
— Каждую субботу уезжаю за речку Синичку — есть такая в Москве. Задачу мне дали самую скромную: читаю в кружке рабочим «Пауки и мухи» Вильгельма Либкнехта. На чтения собираются под видом гостей человек восемь, не больше… Хозяин — старый московский житель, знавал покойного Николая Баумана, а сам не очень-то грамотен, но умница! Пришел один раз околоточный, старик уже. «Ребята, — говорит, — вы поосторожней, я ведь не один в околотке, тут какой-то субчик в штатском крутится неподалеку». Ушел околоточный, я и спрашиваю хозяина: «Что ж он, значит, тайком сочувствует нашему делу?» — «Какое там! Просто ему приходится считаться с нашим братом, с мастеровыми. Место тут глухое. Парни помоложе довольно даже просто могут ему ребра пересчитать в ночное время. Однако придется нам перебираться с чтением в другое место: все ж таки — полицейская душа, хоть мы с ним и росли вместе, в бабки играли…» После этого стали мы собираться по вечерам в скульптурной мастерской, в самом центре Москвы. Сперва чудно было: кругом гипсовые зевсы, пастушки, купидоны… Но и тут долго не удержались. Как-то раз поближе к полуночи — стук. Да не какой-нибудь там вежливый, осторожный, — нет, хозяйский, решительный. Значит, полиция, кто ж еще? Ночной сторож при мастерской был свой человек: пошел он открывать — кашляет, будто спросонья, не поймет ничего, переспрашивает, засовом стучит, ключами звенит… Ну, а мы тем часом по одному — на чердак, а с чердака — на волю. Работа, как видишь, незаметная, но нужная.
— Еще бы! — горячо сказал Гриша.
Неизвестно, как сложится его собственная судьба, а что Вячеслав Довгелло до конца жизни будет тружеником партии, за это можно было поручиться. Вячеслав всегда ставил перед собой ясные цели и шел к ним неуклонно. Правда, не всякий и не сразу мог разглядеть в нем эту черту характера — в глаза она не бросалась.
— Мои «чтения», конечно, и в сравнение не могут идти с твоей работой, — сказал Вячеслав. — Передо мной необычайно живой встает картина, как ты со своими грузчиками сбивал среди бела дня замок с ворот цеха. Вот это смелый поступок!
Грише стало стыдно.
— Не я, так другой сделал бы то же самое.
— Не я, так другой читал бы рабочим «Пауки и мухи», — в тон ему ответил Довгелло.
— Эти «чтения» — не случайность в твоей жизни. А то, что к заводу пошел я, а не другой, — чистая случайность. Я же тебе рассказывал: Комлев заболел…
— Ну, довольно играть в благородство, — пошутил Довгелло. — Я, конечно, понимаю, что скромность украшает героя…
— При чем тут скромность! — уже с запальчивостью сказал Гриша. — И в герои я не лезу!
— Сейчас подойдет к дверям квартирная хозяйка и покашляет. Давай-ка лучше спать.
Довгелло пробыл в Питере еще три дня, и за все это время Гриша видел его лишь урывками.
У Вячеслава оказалась масса дел, каждая минута была у него на счету. Ему удалось наконец установить связь со студентом, который считался главой — нет, это не то слово, правильнее сказать: душою Объединенного комитета.
Теперь все начинания московского и петербургского студенчества должны были стать совместными.
Только последний перед своим отъездом вечер Довгелло решил провести вместе с Гришей.
И надо же было, чтобы им в этот вечер помешали!
Помешал Борис Барятин. Он пришел, когда Гриша зажигал лампу, и остановился на пороге, словно сомневаясь, пригласят ли его войти.
Даже при керосиновом свете Гриша заметил какую-то перемену в лице Барятина: он сильно похудел. Глаза его смотрели с необыкновенной для этого беспечного человека хмурой сосредоточенностью.
Гриша сказал не очень приветливо:
— У меня товарищ.
— Ах, вот как. Ну да. Понятно… — произнес Барятин подавленно.
— А что? Дело есть?
— Нет, дела-то, собственно, нет. Хотел поговорить… Да сам вижу — попал не вовремя.
Гриша не стал возражать: конечно, не вовремя!
Барятин ушел, не попрощавшись. Да они за последнее время и не здоровались — при случайных встречах в университетском коридоре.
— Что это ты так с ним? — с укором спросил Довгелло после ухода Барятина. — Негостеприимно.
— А ну его! — раздражаясь не то на себя, не то на ушедшего непрошеного гостя, сказал Шумов. — Удивляюсь, зачем он вообще-то заявился!
— Лицо у него славное.
— Да, лицо-то у него славное, — недовольным тоном ответил Гриша, — а душа… Ну, да все это чепуха, не будем об этом говорить.
Приход Барятина, а главное, хмурая печаль его обычно веселых глаз как-то нарушили задушевную беседу друзей. Вячеслав больше помалкивал, внимательно поглядывал на Шумова, — разговор не вязался.
Зато прощанье на вокзале было самым сердечным.
— Когда мы теперь увидимся с тобой? — сказал Гриша, обнимая друга.
— Думаю, что скоро, — ответил Довгелло. — В новом году, в новой России.
Шумов удивился не словам его, а тону. Так говорят люди, когда они з н а ю т. Не только надеются, не только мечтают, но и знают.
Как мало изменился Вячеслав!
Ведь и раньше сила его была в том, что, решив что-нибудь, он больше уже не сомневался.
Уверовав во что-нибудь, он в вере своей не знал колебаний.
Находились умники, которые считали это «узостью». Довгелло уважали, но у него было мало друзей. Что ж, дело не в количестве: те, кто знал его и любил, оставались его друзьями навсегда.
Если он и изменился, то внешне только. В детстве, да и позже, подростком, он сильно заикался. Теперь он лишь запинался иногда в начале фразы, словно брал разбег для своей речи, и, как ни странно, она от этого приобретала особую убедительность.
Но тогда это, пожалуй, не только внешняя черта.
Да и вообще — разве мог не измениться человек, став из мальчишки взрослым? Вячеслав взрослее, чем он, Григорий Шумов. Как ни досадно, но это факт.
И, если разбираться, Гриша изменился меньше: по-прежнему он отличался запальчивостью, не всегда владел собой, и голова его слишком часто бывала поглощена всякими бреднями — совершенно помимо его воли!
Да, к сожалению, во многом, в очень многом он отличался от Довгелло. Они и раньше были совсем разными, — это не мешало их дружбе.
А теперь, несмотря на различия в их характерах, навсегда останется у них о б щ е е, что свяжет их на всю жизнь, как бы жизнь эта ни сложилась… Может быть, разбросает она их в разные стороны, может быть, одного судьба наделит удачей, счастьем, а другой, кроме невзгод да ненастья, ничего на своем веку не увидит, — все равно оба они будут верны своему делу!
Под влиянием этих мыслей Гриша, вернувшись с вокзала домой, даже и не разглядел толком соседа своего, Модеста Дулькина, — тот встретил его фамильярным смешком:
— А я-то думал: шепот, робкое дыханье… Оказывается, это у вас приятель ночевал? Только и всего!
Гриша не ответил и молча прошел в свою комнату.
Дня через два почтальон вручил ему открытку с фотографией стоящего на Знаменской площади памятника Александру Третьему. На снимке кудрявым писарским почерком было написано:
Стоит мост,
На мосту — комод,
На комоде — бегемот,
На бегемоте — идиот,
На идиоте — шапка.
Для пущей ясности от слова «идиот» к туловищу императора направлена была старательно нарисованная стрелка.
Кто мог это сделать? Для чего?
Стишки про памятник были известны самой широкой публике. Их знали даже кондукторы трамвая, завершавшего свой маршрут петлей вокруг памятника. По крайней мере, Шумов слышал, как один из них на вопрос, куда идет вагон, ответил: «А вот повернем от бегемота назад, и по Невскому к Васильевскому острову».