Петер Гестел - Зима, когда я вырос
Он рассказал мне об этом в ту длинную холодную зиму.
Я не сплю, но когда вдруг вижу Бет, выходящую решительным шагом из двери одного из домов, я вздрагиваю и просыпаюсь.
Бет идет по тротуару. У меня перед глазами дрожит воздух.
Когда ко мне возвращается способность видеть ясно, прямо передо мной оказывается физиономия Бет.
— Вот это да, — говорит она, — ты здесь… Но ведь ты уезжал.
— У тебя новые очки? — спрашиваю я.
— Нет.
— Ты так выглядишь, будто у тебя новые очки.
— Это я подстриглась.
Только сейчас я замечаю, что у нее по-идиотски короткие волосы.
— Какой у тебя дурацкий вид, — говорю я.
— Что здесь делаешь?
— Да так, люблю посидеть на поребрике. Сегодня мне охота посидеть здесь. Завтра пойду посижу где-нибудь на той стороне залива Эй, сейчас же каникулы.
— Это мама тебе рассказала, что я переехала к бабушке?
— Да, но она не захотела назвать номер дома. Я прошел весь Овертом от начала до конца.
— Ого, — говорит Бет, — тебе так хотелось меня повидать?
— Ты идешь в магазин? Почему у тебя нет сумки?
— У нас так много всего произошло, Томас.
— Вчера или сегодня? — спрашиваю я сонно.
— Ты что, еще не проснулся, Томас?
— Да. А ты перешла в следующий класс у себя в гимназии?
— Нет, меня оставили на второй год. Негодяи.
— А я не знаю, перешел я или нет. Ведь я был в Апелдорне. Это первое, о чем я спрошу, когда приду в школу. Помнишь, как мы ходили на «Али-Бабу»?
— Я не хочу думать о вчерашнем дне.
— О вчерашнем дне? Что за бред, какой же это, к черту, вчерашний день!
— От вас с Пимом было столько шума. А у бабушки спокойно.
— И тебе это нравится?
— Не твое дело.
Я внимательно смотрю на Бет. С короткими волосами у нее такой дурацкий вид. Но я не смеюсь. Очень надо! У бабушки ей явно не нравится. В этом я уверен.
— Что ты смотришь с таким серьезным видом?
— У тебя красивые глаза, — говорю я.
— У тебя что, солнечный удар, Томас?
— Что это такое?
— Это когда солнце ударяет по мозгам и человек на время становится ку-ку — и его срочно кладут в постель, под одеяло.
— Под одеяло в такую жару не хочу, — говорю я.
— Я иду гулять.
Я медленно встаю.
Это нельзя назвать радостной встречей. Но встреча с Бет и не могла быть радостной. Бет есть Бет.
— Я получил от Звана длиннющее письмо, — говорю я. — Он в Америке. Это жутко далеко. Зван хочет о нас вспоминать, он не хочет, чтобы мы были рядом с ним.
Бет разворачивается и убегает.
Я обязательно должен идти за ней. Я это чувствую.
Мы прогуливаемся вдоль высокой ограды парка Вондела.
— Я ни о чем не знала, — говорит Бет.
— Правда? — спрашиваю я.
— Нет, неправда… я все знала, но не хотела знать.
— Так что — ты не испугалась?
— Испугалась, и еще как. Именно потому, что знала.
— А я узнал только после того, как двадцать раз прочитал письмо от Звана.
Я вижу, что Бет уже не слушает меня.
— Этот безобразник, — говорит она, — ничего не рассказывал мне о своих планах. А как-то раз вечером пришел и обрушил на меня свои новости. Я тогда страшно орала и таскала его за волосы.
— Ты ужас как любишь Звана, — говорю я.
— А ты?
— Я тоже, — говорю я и сам себе удивляюсь, какой я идиот; это, наверное, от солнечного удара.
— Америка, — говорит Бет с горечью. — Сильно там нужны евреи.
— Зван пишет, что там евреи на каждом шагу.
— Да, там где он живет, в Бруклине. Я ему говорю: нам надо поехать в Палестину, я поеду первой, ты следом.
Она отворачивается от меня, берется руками за прутья решетки, прижимается к ним лбом. Два малыша в парке смотрят на нее так, будто это несчастная обезьянка в клетке.
Я встаю с ней рядом.
— Пим не хочет в Палестину, — говорит она, не глядя на меня. — Я хочу в такую страну, сказал он, где евреи живут среди неевреев, папа с мамой тоже жили в такой стране. Тупица, осел.
— А тетя Йос не огорчилась, что Пим собрался в Америку?
— Знаешь, что сказали эти врачи в лечебнице «Дом Ирене»?
— Не знаю.
— Они сказали: от этого шока твоя мама поправилась. Какой-то бред, да?
— Да уж, — говорю я, — уж бред так бред.
— Она ведь давно боялась, что Пим от нас уедет. Но когда он приехал в Ларен и заявил: «Я еду к дяде Аарону в Америку», — у нее точно гора с плеч упала, ей нечего стало бояться.
— Ого, — говорю я, — а дядя Аарон не поехал со Званом в Ларен?
— Он приехал позже — провел с мамой полдня и весь вечер. Больше ничего не знаю. Мама не захотела мне рассказывать, дядя Аарон не захотел рассказывать — они никогда ничего не рассказывают, когда происходит что-то важное, Томми.
— Кто «они»?
— Старшие.
— В смысле — взрослые?
— Да, так тоже можно сказать. Мы о них мало знаем, они о нас мало знают, хотя они когда-то тоже были детьми, так что у них есть небольшое преимущество. Мама с дядей Аароном — может быть, они плакали, может быть, смеялись.
— Может быть, и то и другое, — говорю я.
— С этими взрослыми никогда не знаешь.
— Зван уехал, — говорю я.
— Ну его.
— На море его укачивало.
— Так ему и надо.
— Он уплыл на красивом корабле?
— До корабля я его не провожала, я поехала к маме в Ларен.
— Хитрюга!
— Мы пили чай с печеньем и не говорили о Пиме; я — чтобы не расстраивать ее, она — чтобы не расстраивать меня. Дядя Аарон с Пимом поехали в Роттердам на поезде. Там в порту они должны были сесть на этот мерзкий корабль. Я должна была ехать в Роттердам вместе с ними. Мы договорились встретиться на Центральном вокзале. Но я не пришла. Они, наверное, страшно растерялись, дядя Аарон с Пимом, как ты думаешь?
— Они наверняка страшно растерялись, — говорю я. — Это уж точно.
— Правда я ловко придумала — взять и не прийти?
— Ты правда очень ловко придумала, — говорю я. — Зван не смог помахать тебе, когда стоял на палубе этого мерзкого корабля.
Бет смотрит прямо перед собой. Она сердится на Пима. Когда чего-то уже не можешь исправить, остается только сердиться. Мне хочется ее утешить, но я не знаю как.
— Зван уже не вернется, Томми, — говорит она.
Она впервые называет его не Пимом, а Званом.
— А мы не поедем в Америку, да? — говорю я. Сколько бы она на меня ни смотрела, я остаюсь все тем же Томми, я не превращаюсь в Звана.
Мы идем по парку Вондела.
По-моему, Бет подросла. Заметив, что я на нее смотрю, она сутулит спину. Пока была холодная зима, она, наверное, все время сутулилась, я этого просто не замечал, потому что у нее были длинные черные волосы. В парке совсем мало народа.
Что приятно: здесь мне не так жарко, как в городе. Благодаря длинным спокойным аллеям и шелесту веток.
— Ты хорошо поговорил с мамой? — спрашивает Бет.
— Нет. Там был какой-то мужчина.
— В котором часу?
— Несколько часов назад.
— И он уже пришел! Он приходит все раньше и раньше.
— Тетя Йос держала его за руку.
— Не надо, Томас, пожалуйста, я больше ничего не хочу знать.
— Мужчина высокого роста.
— Ты меня нарочно дразнишь?
— Твоя мама была очень красиво одета.
— А губы у нее были напомажены?
— Губы у нее были напомажены густо-густо.
— А чем от нее пахло?
— Не знаю.
Бет смеется.
— Почему ты смеешься?
— Она в него влюблена, — говорит Бет. — И знаешь почему?
— Понятия не имею, — говорю я.
— Потому что он влюблен в нее. Он влюбился в нее еще в школьные годы. Я сказала маме: «Не хочу видеть этого типа, я его ненавижу, он слишком аккуратно ест, слишком вежливо говорит, и ботинки у него слишком начищенные». Тогда мама рассердилась и сказала: «Деточка, это не твое дело». Еще немного — и она выйдет за него замуж. И тогда я должна буду говорить ему «папа», или «отец», или не знаю что… Нет, лучше умереть.
Мы сидим на скамейке в парке Вондела, на некотором расстоянии друг от друга.
— На этой скамейке хватило бы места для троих, — говорю я после долгого молчания.
Бет кивает.
Я улыбаюсь про себя. Ей ничего не надо объяснять. Бет все понимает.
— Завтра здесь будут сидеть совсем другие люди, — говорю я.
— Вчера, — говорит Бет, — здесь тоже сидели другие люди.
— Что было вчера — ничего не поймешь, что будет завтра — тоже ничего не поймешь. Но сегодня — самое ничего-не-поймешь.
— Да уж, сегодня самое-пресамое ничего-не-поймешь, — говорит Бет.
— Ты сидела здесь со своим папой, да? Когда тебе было шесть лет?
— Нет, не здесь, в другом месте, но это неважно; тогда было холодно.
— Война тогда еще не началась?
— Да, еще не началась.
— И вы оба ничего не говорили, да?
— Да, ни слова.