Виктор Лихачев - Единственный крест
— В этом кодексе самый страшный пункт — первый. Прочти его вслух, пожалуйста.
— Как скажешь. «Не желай и не делай другому то, что себе не желаешь». А по-моему, нормально. Разве это не из Библии.
— Это из Толмуда, мой друг. Жил такой еврейский мудрец Гиллиль. Ему еще одну фразу приписывают: «Когда не я для себя, то кто для меня? А если уж я для себя — что же я? И если не теперь — когда же?»
— Уж больно заумно.
— Это из «Пиркэ Аббата» — «Поучение отцов».
— Дался тебе этот Гиллиль. Насколько я помню, и Христос говорил подобное. Разве не так?
— Не совсем. Переварить то, что Он проповедовал древние евреи так до конца и не смогли. Христос сначала подготавливал их: «Итак, во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними; ибо в этом закон и пророки».
— То есть, Он выполняет то, о чем когда-то вещали мудрецы Израиля?
— Да, они же ждали Мессию. И Христос вначале говорит языком их пророков, и Его понимают. Но затем разворачивается драма. Для того же Гиллиля его формула — волшебный ключ, к успеху, преуспеванию. Отмычка к любому замку. И что евреи ждали от Мессии?
— Создать на земле царство Израиля.
— А что говорил этот Галилеянин? О Царстве Божием, которое внутри нас есть. Разве такое можно переварить? Или, вот…
Сидорин закрыл глаза и стал говорить будто читая невидимую книгу:
— «А фарисеи, услышавши, что Он привел садуккеев в молчание, собрались вместе. И один из них, законник, искушая Его спросил, говоря: «Учитель! Какая наибольшая заповедь в законе?» Иисус сказал ему: «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим». Сия есть первая и наибольшая заповедь; Вторая же подобная ей: «возлюби ближнего твоего, как самого себя».
Сидорин открыл глаз и добавил с горькой усмешкой:
— Как сейчас принято говорить — почувствуйте разницу. С одной стороны ветхозаветное «не желай и не делай», а с другой, совершенно новое — «возлюби».
— По-моему, ты придаешь всему этому слишком большое значение.
— А мне кажется, что я постепенно подхожу к главной загадке своей жизни.
— То есть?
— Если моя догадка верна, то кодекс АВС — это моя отмычка ко всем замкам, это ветхозаветная мудрость позволявшая мне открывать чужие души.
— Не хочешь же ты сказать…
— Хочу, Вадим, хочу. Если я делал доброе дело, то только выгоды своей ради. Если утешал кого…
— Слушай, прекрати на себя наговаривать! Тоже мне, Гильмель нашелся.
— Гиллель.
— Тем более. Я же не зря в психиатрию пошел, значит, склонность была, а может быть, и дар. Думаешь, не раскусил бы тебя, будь ты лицемером, или этим… фарисеем?
— А нас, фарисеев, так просто не раскусишь, — улыбнувшись сказал Сидорин, но затем опять посерьезнел:
— Спасибо, что не веришь, Вадим. Если мы видим в человеке только хорошее, значит, любим его. Но мне-то полагается быть беспристрастным.
— В том-то и дело, что ты пристрастен. Нельзя заниматься самокопанием. Если веришь в Бога, считай, что Он продлил твою жизнь. А я вот думаю, что Сидорин просто везунчик. Вот и живи, наслаждайся бытием, дорожи каждым мгновением жизни, а не размышляй почему тебе так повезло.
— А если мне повезло, как ты говоришь, именно для того, чтобы я понял…
— Ну вот, мочи мочало, начинай сначала!
— Хорошо, не буду.
— А тут ты врешь, брат. Будешь копаться, обязательно будешь! Хочешь скажу, в чем твоя беда?
— Скажешь, как психолог?
— Как друг. Твоя беда — и до аварии, и после это работающие на полную катушку мозги, и отдыхающее сердце. А может тебя они, — Глазунов выразительно показал пальцем наверх, — памяти лишили для того, чтобы и сердце поработало? Помню, год назад мы с девчонками в лесу под Кувшиновым отдыхали. Набрели на родник. Странный такой родник — издалека белый весь, а подойдешь поближе — и глазам не поверишь: плавают в родничке листья, хочешь их взять, а не получается.
— Живот мешает?
— Это тебе живот мешает! Листья не на поверхности плавают, а посередине.
— Быть такого не может.
— Может! В роднике вода из двух слоев состоит, а между ними листья и плавают. Мы взяли воду, налили в банку. На какое-то время вода смешалась, а потом опять на два слоя разделилась, даже в банке.
— Интересно, почему ты мне все это рассказываешь?
— Мы с Галкой покумекали-покумекали, отчего так происходит, потом махнули на все объяснения рукой и стали просто любоваться родником. А вот тебе было бы не до его красот, наверняка бегал бы с банкой до потери пульса, пытаясь узнать, что, как и почему.
— Неправда! Точнее, пытался бы, конечно, но и красоту родника заметил бы.
— Брось, когда тебе ее замечать? Вот я и говорю: копайся, копайся на здоровье. Глядишь, по уши в землю зароешься.
— Но ведь хочется дойти до сути.
— А разве без работы сердца сие возможно?
Сидорин задумался, затем спросил:
— Значит, говоришь это, как друг?
— И как психиатр тоже.
***
А на следующий день Асинкрит пропал из города. Появился через трое суток, усталый, перепачканный с головы до ног, но счастливый. Первым делом позвонил Глазуновым.
— Привет, Галка! Будь другом, позови мужа.
— И только-то? Мы тут его чуть ли не с милицией ищем, с ног сбились, а он объявляется, как ни в чем не бывало.
— А как же я должен объявиться? — растерялся Сидорин.
— По-человечески. Извиниться, объяснить, где был, меня про жизнь-здоровье расспросить…
— Понял. Прошу прощения за причиненные волнения. Был далеко, вот, приехал. Как жизнь-здоровье?
— Зараза!
— Слушай, Галка, я все объясню. Потом. Мне сейчас Вадим нужен, ну просто очень нужен.
— Асинкрит, он сегодня дежурит в ночь. Может, передать что?
— Передай ему спасибо.
— Спасибо? — удивилась Глазунова.
— А еще скажи, что я к белому роднику ездил. Все нормально.
— С родником?
— С сердцем. Работает! Так и скажи ему: работает. И чихать я хотел, почему листья по середине плавают. Главное, что плавают.
— Слушай, Аська, ты в порядке?
Сидорин засмеялся и положил трубку.
Глава двадцать четвертая.
Еж и заяц.
На выходные Лиза Толстикова забирала Лизу Иванову из детского дома. Тезки подружились. По крайней мере, Лизе-старшей стало казаться, что девочка, пусть медленно, но оттаивает. И не просто оттаивает, но уже тянется к ней, Лизе Толстиковой, скучает по их субботним вечерам, прогулкам по городу. По воскресеньям на несколько часов заходил Асинкрит. Неожиданно появлялся — и так же неожиданно исчезал. С Толстиковой он был подчеркнуто вежлив, больше общался с маленькой Лизой. Елизавета Михайловна даже немного ревновала, когда видела, с какой радостью девочка бежала к Сидорину.
Но еще Толстикова заметила в глазах Асинкрита тревогу, которую не могли скрыть не постоянная чуть заметная сидоринская полуулыбка-полуусмешка, ни его шуточки. Лиза-старшая догадывалась, в чем причина тревоги. Вадим Петрович, в отличие от Асинкрита, все рассказывал Галине, доверяя ей самое сокровенное. Толстикова за это Глазунова очень ценила, тем более, что Галина многим делилась со своей подругой. Лиза в глубине души мечтала, чтобы и Сидорин однажды пришел и рассказал ей все, что его тревожит. Она уже знала и о разговоре Вадима Петровича с Тимофеевым. Разговоре, таком же неудачном, как и общение Асинкрита с Сергеем Кирилловичем Романовским. Зато через два дня в квартире Глазуновых раздался телефонный звонок. Неизвестный любезно посоветовал врачу не совать свой длинный нос в дела других людей. Галина взволновалась не на шутку, и не менее убедительно, чем неизвестный попросила мужа о том же. К ее удивлению, Вадим Петрович резко оборвал супругу: «Позволь мне самому решать, куда и зачем совать свой длинный нос».
Конечно же, Толстикова могла просто взять и спросить Асинкрита обо всем, что касалось Лизоньки и ее родителей. Но мешала проклятая гордость. Ведь та же Галина ни о чем не просит. Вадим Петрович приходит и за ужином все рассказывает. А Сидорин во время редкой совместной трапезы может с абсолютно серьезным видом рассказывать Лизе-младшей, например, о ежах.
— Представляешь, Лисавета, — вещал Асинкрит, — он же мученик, этот еж.
— Почему мученик?
— А как же иначе скажешь? Добрейшее существо, а весь в колючках. Ему приходится всякий раз в колючий шар сворачиваться, а толку?
— Толк есть, — горячо возразила Лисавета, — его волк «цап», а еж ему иглы в нос. И волк бегом…
— Волк бегом? Даже лиса, почти тезка твоя, на что уж зверь хилый, от ежа одни иголки оставит.