Николай Павлов - Алёша Карпов
К утру от полка осталось меньше половины.
Однако прорыв немцев был неглубоким, и подошедшие свежие части отбросили врага назад.
Калашникову требовалось несколько дней, чтобы разыскать и вытянуть из болота орудия. Снова был укомплектован пехотный полк.
После короткого отдыха его опять бросили в бой. А положение армии все ухудшалось. Боеприпасов становилось все меньше и меньше. Вот и сегодня после шести выстрелов Алеша, больше не открывая замка, сел на лафет. Поджидая ездовых, он с напряжением всматривался в немецкие цепи, выходившие из-за дальнего бугра. «Не больше двух верст, вот бы шрапнелью», — подумал Алеша.
Вынырнув из кустарника, к артиллеристам подбежал пехотный унтер-офицер.
— Чего молчите? Не уйдем ведь — наседают германцы! Черт знает что делается, раненых из-за вас побросали…
— Почему из-за нас? — сердито отозвался Алеша. — У вас винтовки, остановитесь и стреляйте.
— Стреляйте, стреляйте, — злобно передразнил Алешу унтер-офицер. — А чем же стрелять, когда со вчерашнего дня ни одного патрона нет?
— Патронов нет, так у вас хоть надежда есть, что не сегодня-завтра получите. А вот для нас снаряды, говорят, только в Америке заказали. Вот, значит, когда привезут, тогда и стрелять начнем.
Пехотинец тряс кулаками.
— Сволочи! Погодите, подавитесь нашей кровью!
Проходившие мимо солдаты переговаривались.
— Ишь, как оно, дело-то. Германец садит и садит, а нашим пушкам, выходит, так же, как и нам, стрелять нечем.
— Вестимо, нечем, а то бы разве отступали?
— В землю, говорят, снаряды и патроны зарывают, прохвосты, чтобы германцам их оставить. Вот они и палят теперь нашими припасами.
— Да, бьют нас, братцы, как скот, а нам и обороняться нечем. Что же такое в самом деле!
— Что, что! Будто не знаешь, что царица, Сашка, давно нас со всеми потрохами немцу продала. Вот тебе и что.
Подобные разговоры стали обычными. Под тяжестью понесенных поражений солдаты начали все яснее осознавать преступность затеянной царем войны. Армия разлагалась. Как-то раз, находясь на дежурстве, Алеша принял пакет от принесшего почту солдата с тремя крестами на груди. Ему показалось, что он где-то его видел, но где — припомнить не мог. Заметив пристальный взгляд дежурного, солдат усмехнулся.
— Что, не узнаешь? — спросил он у Алексея.
— Нет.
— А я тебя признал. Трое вас тогда добровольцев на распределение пришло.
Алеша повеселел. Он вспомнил, как этот пожилой солдат ругал их тогда «шаромыжниками» за враждебное отношение к войне. Расписываясь в получении пакета, Алеша спросил:
— Ну как, старина, скоро побьем немцев?
— Побьем, черта с два! — сердито огрызнулся солдат. — Два года бьем и все своими боками. Скоро от такого боя совсем ноги протянем. Да ты что зубы-то скалишь? — прикрикнул он на улыбающегося Алешу. — Али не видишь, кто я?
Алеша продолжал улыбаться.
— Как не вижу? Георгиевский кавалер. Только духу-то у тебя почему-то меньше стало, чем тогда. Помнишь?..
— Чего же не помнить, — сбавляя тон, примирительно ответил солдат. — А ты, знать, забыл, что я от самой Пруссии трепака давал. Полтора года в окопах вшей кормил. Два раза ранен. Шутка тебе это? Тут не только дух, и кровь-то на исходе. А в ту пору, думаешь, я больно верил? Но тогда поветрие такое было. Побьем да побьем. Другое и сказать было нельзя. Ну, а теперь все видят…
— На собственной шкуре убедились, значит?
Солдат угрюмо посмотрел на Алешу.
— Хватит калякать. Давай книгу-то. Я один, что ли, убедился? Ты ведь тоже добровольцем пошел, забыл рази? — и, помолчав, добавил: — Научили всех, кто цел остался. — И вдруг, оживившись, спросил: — А где ребятки-то? Те двое живы ли?
— Живы, здесь в дивизионе.
— Ну и слава богу! — с облегчением вздохнул солдат, — ребята, видать, хорошие. Пригодятся. Время-то вон какое подходит. — И он степенно пошел, побрякивая крестиками.
Проводив солдата, Алеша подумал: «Этого убеждать не надо. Он и сам агитатор». Вскоре они познакомились ближе. Стали часто встречаться. Фамилия нового друга была Пустовалов.
Артиллерийский дивизион, которым командовал Калашников, считался одним из лучших в дивизии. Он отличался меткостью стрельбы и хорошей дисциплиной. Многие солдаты и сам Калашников несколько раз награждались орденами. Однако за последнее время у начальства стало складываться о дивизионе самое плохое мнение. Ни одна даже большая часть не имела в своем составе столько пропагандистов против войны и самодержавия, сколько было их в этом дивизионе. Видя, что Калашников ничего против агитаторов не предпринимает, начальство решило расправиться с крамолой самостоятельно. Перегруппировав личный состав дивизиона, командир полка собрал всех замеченных в агитации солдат в одну батарею и приказал Калашникову выдвинуться с этой батареей к передовой линии окопов. Перед батареей была поставлена задача утром открыть огонь по занимаемой немцами высоте. Понимая, какая страшная опасность угрожает батарее, которой придется одной с открытых позиций сражаться со многими десятками немецких орудий, сосредоточенных на этом участке, Калашников решил еще раз переговорить с командиром полка по телефону. Командир резко спросил:
— Вам собственно, приказ не ясен или другое что?
— Нет, приказ ясен, но для орудий и личного состава батареи создается огромная опасность.
В телефонной трубке послышался смех.
— Что и говорить, поручик, — смеялся полковник. — Война — дело опасное. Гораздо опаснее, чем, например, агитация. Но вы-то, надеюсь, человек храбрый, и вас агитаторы, надо полагать, еще не распропагандировали. Однако вот что, поручик. Я хочу вас предупредить, что если батарея прекратит огонь без моего приказа при наличии хотя бы одного способного для стрельбы человека, вы будете отданы под суд, не забудьте этого, поручик.
Калашников слышал, как командир полка, выругавшись, бросил трубку, как переговаривались телефонисты. Но ни людей, ни стен блиндажа не видел. Все было черно будто ночью.
К утру батарея заняла назначенную ей позицию, но подготовить для людей укрытие и замаскировать орудия как следует не успели.
Утро наступало медленно. Поднявшийся ночью туман долго не расходился. Солнце уже взошло, а над землей все еще плавало липкое холодное марево. Понимая безвыходность положения, но все еще на что-то надеясь, Калашников решил ничего не говорить солдатам. Всю ночь он ходил около орудий, но когда рассвело, он решил воспользоваться туманом и приказал открыть огонь раньше, чем немцы обнаружили батарею.
Орудия ударили дружно. Залп повторялся за залпом до тех пор, пока батарея не перешла на беглый огонь. Когда туман рассеялся, Калашников уточнил прицел и лег в приготовленный ему окоп позади батареи.
Осыпаемая снарядами высота дымилась, словно вулкан. Было очевидно, что если немцы не успели убежать из окопов, то были наверняка перебиты, и дальнейший обстрел высоты становился бесполезным. Однако в приказе было сказано: «Стрелять до тех пор, пока не будет получено другое указание».
— Так и случится, — кусая губы, шептал Калашников, — мы будем бить по пустому месту, а немцы тем временем преспокойно нас расстреляют. — Ожидая развязки, он с тоской смотрел в ту сторону, откуда вот-вот должен был начаться обстрел батареи.
Немцы, ошарашенные дерзостью выдвинувшихся на открытое место русских артиллеристов, вначале предполагали, что орудия выдвинуты для поддержки наступления пехоты. Сбитый с толку противник долгое время не отвечал, пока, наконец, понял, что другие рода войск батарею не поддерживают.
Находясь в расчете первого орудия, Алеша видел, как слева и справа легли два немецких снаряда.
— Вилка! Держись! — закричал он подающему снаряды молодому татарину.
Скосив глаза, подающий ничего не ответил и, согнувшись, снова побежал за снарядом. В какой-то миг Алеша заметил, как трясутся руки и нижняя губа подающего. По-видимому, он ясно представлял себе близость неминуемой смерти и, стараясь подавить страх, ни о чем больше не думал, а как заведенный машинально выполнял свою работу.
— Засекли, сейчас стукнут! — услышал Алеша голос заряжающего, и в тот же миг снаряд упал с небольшим перелетом, потом прицел был уточнен, и с этого момента начался методичный расстрел выставленной на уничтожение, надоевшей начальству батарейной прислуги.
Алеша видел, как отлетело в сторону второе орудие, как, взмахнув руками, упал Володя Луганский, а бросившийся к нему Миша Маихин свалился на правый бок. Он видел, как были разбиты остальные два орудия, но сам он все еще продолжал стрелять.
Когда смолкло последнее орудие, Калашников поднялся из окопа и, словно пьяный, пошел к уничтоженной батарее. Он не знал, что за последние несколько часов волосы его побелели, не чувствовал, как слезы текли из его глаз. То и дело спотыкаясь, Калашников повторял: