Виктор Авдеев - Моя одиссея
Она ловко затормозила возле нашей калитки, высоко дыша молодой, обтянутой свитером грудью. Разрумянившееся на морозе лицо ее казалось прекрасным, из-под вязаной шапочки с помпоном небрежно выбились пряди волос.
— Не ожидали? — сказала она и расхохоталась.
— Как ты здесь очутилась, Клава? — спросил я, краснея против воли. — Ты ведь живешь далеко.
— Очутилась, да и все. Забыл, как ты у нас по Ивановке блукаешь?.. Я думала, хлопцы, что вы уже уехали и я вас не застану.
Я очень обрадовался: здорово ж Клавочка на меня упала», если сама приехала в поселок. Теперь мне придется открыто с ней гулять. Узнает Венька Шлычнин, съязвит: «И ты бабник? Говорил тебе — начнешь за юбочками бегать». Ну и пусть. Мне Клава нравится, я, может, как вырасту, на ней женюсь, и до этого никому нет дела. Я поспешно стал надевать лыжи; жалко, что я ходил на них не очень ловко.
— Я не поеду, — внезапно мрачно заявил Алексей. — У меня крепление испорчено.
Крепление испорчено? Еще минуту назад Алексей ничего не говорил о креплении.
— Что у тебя случилось? — нежно, заботливо спросила Клава и сняла рукавички. — Давайте быстренько поправим.
Он упрямо и отрицательно качнул подбородком. Клава слегка подняла тонкие брови. Внезапно она вспыхнула так, что казалось, из глаз вот-вот брызнут слезы. Девушка встряхнула волосами, через силу улыбнулась мне:
— Пошли вдвоем, Витя? Догоняй?
И, ударив бамбуковыми палками в снег, покатила к окраине.
— Ты что забузил? — смущенно спросил я друга. — Айда!
— Катайтесь сами, — сказал он и взвалил лыжи на широкое плечо. В его чистых зеленых глазах я прочитал укор: а еще, мол, товарищ, писатель, говорил, что интересуешься одной литературой. Не можешь отшить Клавку Овсяникову?
Этого я не мог сделать. Мне представлялся такой редкий случай побыть с ней вдвоем. Сегодня же намекну Клаве, что хоть и решил держаться вдали от баб, посвятить жизнь искусству, но кое для кого готов сделать исключение. И, подавив в себе укоры совести, я наспех кивнул Алексею и побежал за Клавой. Я старался идти «финским шагом», не вихляться, но разъезжался на лыжах, судорожно взмахивал палками.
Впереди открылась заснеженная гора, полого спускавшаяся к далекой железнодорожной линии. На опушке засугробленного орешника слышались звонкие трельки желтогрудой синицы-лазоревки. Увидев меня, Клава расхохоталась, нажала на палки, понеслась еще быстрее. Мне пришлось употребить все усилия, чтобы не отстать.
Легкая тропинка вползла в кустарник, впереди мелькала девичья фигура в голубом свитере и словно дразнила меня. Я вспотел, выбивался из последних сил. На изгибе тропинки Клава не успела завернуть, я наконец догнал ее и, желая поймать запястье руки, с ходу почти обнял за плечи. Одна моя лыжа наехала на ее лыжу, я ощущал на себе ее разгоряченное дыхание, вплотную видел румянец скуластых щек, полный, белый подбородок, небольшие, блестящие, несколько настороженные глаза.
— Вот и догнал, — сказал я, еле переводя дыхание и стараясь принять геройский вид.
— Случайно.
Она тоже тяжело дышала.
Что, если мне ей признаться: «Клавочка, ты мне очень нравишься»? А то просто взять и поцеловать? Зачем же она вдруг явилась ко мне в поселок, поехала в лес? Еще, гляди, смеется, что я такой несмелый. Посвящу ей «Колдыбу» и на весь свет прославлю ее имя в журнале «Друг детей».
— Послушай, Витя, — сказала Клава, и в ее зрачках запрыгали рыжие искорки. — Ты, я слышала, в цеху землю ел. Зачем это?
Я ожидал совсем других речей и растерялся.
— Кто трепанул, Шлычкин? Просто…
— Передают и еще разное: будто… рожать собираешься?
Я готов был провалиться сквозь снег, зарыться в сугроб. Губы у Клавы подергивались от сдерживаемого смеха, она смотрела пристально, с лукавым ожиданием, вдруг еще спросила:
— О чем ты, Витя, всегда думаешь? Говорят, ты скоро с ума сойдешь.
И, кроме жадного любопытства, я ничего не прочитал на се полном лице.
Внезапно Клава резко толкнула меня в грудь, лыжи помешали мне отпрянуть, и я полетел в снег. Клава расхохоталась, завернула обратно, заскользила к городу. Пока я поднялся, пока отыскал в сугробе палки, отряхнулся от снега, она успела выбраться из кустарника. Ошеломленный, обиженный до боли, сбитый с толку, я не очень-то и гнался за нею. Я вдруг стал догадываться, из-за кого Клава Овсяникова подходила в классе к нашей парте, из-за кого сегодня приехала в Красный Октябрь и почему Алексей Бабенко неожиданно раздумал ехать кататься.
Орешник остался позади. С хребтины горба Клава оглянулась на меня, помахала бамбуковой палкой:
— Проща-ай!
Сделала разгон и, взрывая снег, понеслась с горы к железной дороге. Я не поехал вслед за нею. Сняв лыжи, медленно побрел домой в поселок.
С Алексеем Бабенко я помирился на другой же день в классе. На его немногословный вопрос: «Хорошо покатались?» — я ответил, что он меня не понял. Жизнь моя принадлежит только литературе, но не мог же я прогнать девушку-одноклассницу, раз она приехала в поселок? Я — джентльмен. Однако дал понять Клаве, что гулять с ней не буду — пусть и не мечтает.
С этого дня я старался подавить в себе любовь к Овсяниковой, всячески избегал ее; да она и сама перестала подходить к нашей парте. Одна осталась у меня надежда в жизни — на рассказ. Вот напечатаю, прославлюсь, и тогда она поймет, кого потеряла, да поздно будет.
Неделю спустя я вновь «сократил» урок в фабзавуче и пришел в редакцию «Друга детей» за ответом. Уборщицы в комнате не было. Жеманная девица с кудряшками бойко стучала на машинке, блестя красным лаком ногтей. У столп плешивый, хлыщеватый мужчина в крагах, с аппаратом через плечо, тыча пальцем в крупные фотографии, что-то горячо объяснял двум сотрудникам. Среди них находился и грузный редактор. Шея его была обмотана шерстяным кашне в бордовую полоску, временами он кашлял, прикрывая рот крупной, мясистой рукой.
Некоторое время я мялся у двери: все занимались своим делом, никто не обращал на меня внимания. Наконец я поймал случайно брошенный взгляд редактора, несмело сделал к нему шаг, поклонился.
— Вы ко мне? — спросил он хрипло.
— К вам. Я автор художественного произведения «Колдыба».
Он наморщил лоб, вспоминая, движением пятерни расчесал волосы, шмыгнул носом. Глаза у него были словно бы мокрые, веки воспалены.
— А-а, вы насчет… резюме?
Меня вспомнили, — значит, мой рассказ произвел впечатление; я сразу приободрился.
— Насчет. Ваш консультант составил рецензию? Оба этих термина я давно занес в свою записную книжку, проверил по иностранному словарю и теперь произнес с достоинством, тоном человека, которому они известны с рождения.
Редактор, тяжело ступая, подошел к своему столу, порылся в груде рукописей, отыскал общую тетрадь в клеенчатых корках, безучастным жестом протянул ее мне.
— Возьмите. Не подойдет.
Я считал, что мой «Колдыба» гораздо лучше многих рассказов, напечатанных в тоненьких журналах, в воскресных газетах, давно сжился с мыслью, что он будет принят, и не сразу понял. От неловкости вдруг глупо улыбнулся:
— Не годится… в публикацию?
— Не годится, — нахмурился редактор. — Журнальчик наш специальный, мы не «Новый мир» или другой какой литературно-художественный ежемесячник. Наша задача показывать борьбу советской общественности с явлениями детской безнадзорности. А ваш герой не поддается никакому перевоспитанию, ворует в ночлежке портфель с деньгами и вместе с гулящей девицей вновь бежит на улицу. Куда это годится?
— Но так было в жизни, — весь покраснев, возразил я. — Этот факт я сам лично пронаблюдал.
— Мало ли чего не случается в жизни. Но ведь беспризорность-то на Украине целиком ликвидирована? Стало быть, писатель должен давать наиболее типичное, то, что время требует.
И, видя, что я хочу возразить, редактор нервически дернул щекой, повысил голос:
— И вообще вашего «Колдыбу» мы не только по теме отклонили. Слишком он беспомощно, ученически написан. Вам, молодой человек, надо побольше читать, набираться культуры… обратить внимание на орфографию. Кстати, зачем вы без конца употребляете в рассказе иностранные слова, совершенно не зная их смысла? Поймите, это смешно, а попасть в смешное положение хуже, чем быть выпоротым кнутом.
Он хрипло закашлялся, прикрывая рот крупной рукой, достал клетчатый носовой платок. Жеманная машинистка перестала печатать, с усмешечкой поджала накрашенные губки и посмотрела на меня; хлыщеватый мужчина с любопытством поднял от фотографии плешивую голову с редкими волосами, зачесанными от уха к уху. Меня вдруг охватило мучительное, опустошающее чувство стыда; я торопливо сунул рукопись в карман, еле нашел дверь и вышел, забыв сказать «до свидания».
По улицам я шагал в расстегнутом пальто, не замечая мороза, толкавших меня прохожих. Голова горела, в груди, в животе было ощущение тошнотворной пустоты, слабости.