Виктор Авдеев - Моя одиссея
Меня прошиб пот. И верно ведь. В книжках печатают не только «сказал», а и «молвил». И как Венька, стервец, заметил это? Вишь, головастый, недаром лоб большой. И про Мопассана знает. Начнет писать, еще, гляди, меня перегонит.
Возвращаясь пешком к себе в Красный Октябрь, я снова думал, что делать с «Колдыбой». Я никогда не был ни в одной редакции и заранее испытывал озноб и трепет, как это я, обыкновенный, никому не известный «фабзаяц», вдруг зайду в это святилище литературы? Другой вопрос: куда нести? Есть ли в Харькове еще редакции, кроме «Друга детей»? Видал я, правда, в газетных киосках журналы, но те печатались на украинском языке. Трудным оказалось и выкроить время. Свободным в неделе у меня было только воскресенье. Однако в этот день, наверно, и редакторы гуляли. Придется «сократить» разок занятия в фабзауче; скажу, проспал, а в мастерские, глядишь, успею прибежать.
Несколько дней спустя я с бьющимся сердцем подошел к ведомственному зданию, где помещалась редакция журнала «Друг детей». Я заранее приготовил речь, густо уснащенную иностранными словами. Жалко вот, что у меня калош нету. Неудобно как-то: писатель — и без калош. Там небось везде ковры, люстры, швейцар в ливрее.
Я долго бродил по мрачному, вонючему коридору, читая все таблички на дверях. Наконец увидел пожелтевший лист с крупными, отпечатанными типографским способом буквами: «Редакция журнала „Друг детей“. Что это такое? Может, какой склад или сторожка редакции? Я неуверенно толкнул дверь. Передо мной открылась узкая комната с кислым, спертым воздухом. Тесно, почти впритык, стояли конторские столы, заваленные ворохом отпечатанных бумажных полос. На подоконнике тускло блестел грязный пузырек с клеем, валялись ножницы. У входа сидела пожилая женщина в красной шерстяной кофте, в очках и, нахмурив брови, читала газету.
— Вам чего? — строго спросила она.
— Скажите… я, наверно, не туда… мне в журнал „Друг детей“. Где тут пройти?
— А нигде. Вы уже в журнале.
Я глазам не поверил. Это редакция? Да не шутят ли надо мной? Однако в комнате не виднелось другой двери. С кем, в таком случае, я разговариваю? Уж не с редактором ли? А может, это даже какая-нибудь писательница? В Новочеркасском детдоме я собирал папиросные коробки, и у меня имелась этикетка „Сафо“. Воспитатель объяснил нам, что Сафо — писательница стихов, которая была на шестьсот лет старше самого Иисуса Христа. Может, и сейчас, при Советской власти, есть женщины-писательницы? Помоложе, конечно. Пролетарские. Она вон хоть и не в бархат одета и без золотых колец на руках, зато в очках. Очки всегда были для меня признаком учености.
— Вы по какому делу? — по-прежнему строго, несколько даже свысока спросила женщина. — Рассыльный, что ли?
— Н-нет, — ответил я, запинаясь, — Я… сам по себе Я… у меня художественный рассказ. Редактору хотел показать.
Она опустила очки на кончик носа, сухо оглядела меня поверх оправы от шапки до здоровенных ботинок.
— Вы бы еще затемно пришли, молодой человек. Сотрудники собираются лишь к десяти часам. Надо порядка придерживаться. Дайте сюда.
Я поспешно протянул ей общую тетрадь с рассказом.
Женщина в красной кофте взяла ее в руки и, даже не раскрыв, укоризненно проговорила:
— Небось чернилками написано от руки? Кто же в редакцию тетрадки такие приносит? Рукопись надо подавать перепечатанной на машинке. Не то и проверять не станут.
Я совсем оробел:
„Так и есть. Наверно, эта очкастая тетка — главная тут. Может, даже… цензор“. Я где-то читал, что цензор самое страшное лицо в редакции: захочет и может запретить любую книгу.
Я уже стал подумывать, как бы мне получить обратно „Колдыбу“. Внезапно дверь открылась, и порог переступил грузный мужчина средних лет, обмотанный шарфом, в потертом пальто и полосатой кепи, из-под которой во все стороны лезли вихрастые волосы. Он втянул носом воздух, хрипло сказал:
— Опять не проветривали помещение, тетка Горпына? Сколько раз, черт побери, говорил: подметаете пол — открывайте форточку. Чаю у нас нет? На улице марсианский холодище, у меня все кишки промерзли, хоть бы глоток горяченького. Сбегайте в буфет, а?
— К вам тут… автор, — равнодушно, словно не к ней и обращались, проговорила женщина в красной кофте. — Не перепечатанный на машинке.
Она неторопливо открыла форточку и вышла из комнаты.
Редактор не спеша размотал шарф, снял калоши, повесил пальто на гвоздь у двери; зябко передернув плечами, он взял общую тетрадь, повернулся ко мне:
— Ваша?
Значит, это была уборщица? Все у меня перепуталось в голове, и я молча кивнул. Редактор пятерней взъерошил патлатые волосы, мельком прочитал первые строки „Колдыбы“, недовольно проговорил:
— Слово „рассказ“ следует писать через два „с“. Запомните теперь, молодой человек? Великовата у вас рукопись, журнальчик-то наш тощенький… ну да ладно, прочитаем.
Вспотев от волнения, я перезабыл все умные вопросы, которые собирался задать редактору. С трудом вспомнил одну из заготовленных фраз с иностранным словом, спросил:
— Когда скажете резюме?
Редактор усмехнулся и посмотрел на меня более внимательно. Я постарался придать лицу мыслящее выражение и незаметно выдвинул правую ногу: так, на мой взгляд, должны были держаться писатели.
— Отдадим консультанту и, как только он напишет рецензию, сообщим вам.
Я неуклюже поклонился и вышел.
„Консультант“? „Рецензия“? Эх и головастый оказался этот редактор: я ему врезал одно иностранное слово, а он мне сразу два. Надо опять взять в библиотеке энциклопедический словарь. У меня еще записано слово „импресарио“ тоже надо узнать.
На работу пришел вовремя: в мастерские я никогда не опаздывал.
Весь процесс литья мне уже был знаком. Когда горновой длинной пикой пробивал лётку и расплавленный металл изогнутой, как радуга, струёй брызгал в чан, мы, ученики, прекращали формовать „шишки“ и высыпали из своего угла смотреть. Черный, закопченный цех озарялся багровым светом, наполнялся облаками пара, розовыми, золотыми, зелеными искрами. Рабочие почти бегом разносили в ковшах огненный жидкий чугун, подернутый, словно молоко, пеночкой шлака, заливали опоки. Мы глядели во все глаза и мечтали о том времени, когда это будем делать сами.
Стараясь, по завету Куприна, все знать точно, я решил изучить литейный состав. Однажды, когда поблизости никого не было, я взял из землемешалки щепотку, понюхал: чем пахнет? Запах был тяжелый, аммиачный. Я положил состав в рот, разжевал, стараясь определить на вкус.
— Гля, ребята! — внезапно раздался позади удивленный голос Шлычкина. — Витька литейную землю ест!
От испуга я поперхнулся, проглотил эту щепотку и закашлялся. Сзади меня стояли несколько фабзавучников.
— Это он, наверно, выпил стопку из бачка, что опоки смачивают, а теперь закусывает, — вставил цеховой остряк. — Дать тебе еще, Витя? На, ешь на здоровье, составчик свеженький: тут и землица есть, и графит, и навозец!
И он поднес к моему носу еще горсть литейной земли.
Вокруг захохотали. Я совсем смешался.
— Чего пристали? — с досадой сказал ребятам Алексей Бабенко. — Хлопец нечаянно поперхнулся, а они ржут.
Видно, он догадался, что у меня какой-нибудь опыт с „литературой“, и хотел выручить. Наверно, и Венька Шлычкин это понял; он подмигнул фабзавучникам, обронил серьезно, с невинным видом:
— Это верно. Авдеев писательские опыты ставит. Он еще говорил, что хочет научиться детей рожать. Из книжки такой совет вычитал.
Смех вокруг брызнул еще более подмывный. Цеховой остряк тут же с тревожным видом кинулся щупать мой живот; я в сердцах оттолкнул его на пустую опоку, невнятно пробормотал:
— Совсем очумели? Просто состав разглядывал, хорошо ли размололся.
В ближнюю субботу мы из класса вышли целой гурьбой; я всегда, как бы нечаянно, старался очутиться возле Клавы Овсяниковой. Мне так было радостно лишний раз услышать ее горделивый смех, поймать на себе взгляд оживленных глаз, незаметно прикоснуться локтем к рукаву ее пальто. По дороге в мастерские я громко предложил Алексею Бабенко покататься завтра па лыжах, за поселком. При этом я покосился на Клаву, но пригласить ее постеснялся. Она только улыбнулась, лукаво прикусила губу. Алексей согласился, и мы назначили время.
На другое утро после завтрака он постучался ко мне в окно. Я наскоро оделся, выскочил на крыльцо.
В морозном солнечном воздухе зелеными, розовыми огоньками вспыхивали мельчайшие ледяные иголочки, от кирпичных домов падали резкие горбатые тени. Орешник за поселком красновато серебрился, проступал отчетливо. Мы присели на ступеньку починить одну из моих бамбуковых палок — и неожиданно увидели, что снизу, от Шестопарка, к нам ходко бежит девушка на лыжах, в ярко-голубом вязаном костюме. Мы оба едва пришли в себя от удивления: это была Клава Овсяникова.