Альберт Лиханов - Мужская школа
А теперь думал, что я всё равно вырасту, а маме приятнее будет, если около неё окажется мой маленький брат.
Я бывал теперь дома часто. С улыбкой смотрел, как мама обшивает края распашонок, что-то там режет ножницами, смеясь, показывает мне обновку для нового человека.
Тренировок стало меньше, ведь снег растаял, и обе секции слились в одну на всё лето. Лыжники тоже занимались лёгкой атлетикой.
18
Вы видели когда-нибудь, как воронята учатся летать? Сперва приседают на краю гнезда, бестолково хлопочут крыльями, потом, очертя голову, срываются вниз, а пролетая всего ничего, несколько каких-нибудь метров, качаются в воздухе — то их направо поведёт, то налево.
Отрочество, по-моему, очень похоже на эти полёты. Ведёт тебя в разные стороны неизвестно отчего, хотя ведь лёгкий полёт по прямой — природное умение птицы. Но даже её мотает поначалу.
Вот и меня мотало. Это, конечно, не значит, что каждый день или каждую неделю что-то со мной происходило сногсшибательное, бывали и тогда в моей жизни тихими целые долгие куски, хотя ведь и бурные события внешне не всегда выглядят бурно.
Однако человек в отрочестве совершает свой полёт не буквально, не физически, а душой, если можно так выразиться. И не всегда разглядишь со стороны, что у внешне спокойного пацана на душе, оказывается, шквал, ветер, хлещет ливень — словом, буря.
А иногда бывает и так: летишь ты спокойно, вроде равновесие отыскал, не рыскают твои душевные крыла ни в ту, ни в другую сторону, но тут налетает совсем нежданный ураган и так тебя сносит, так крылья твои заламывает наружу, что хоть кричи.
В те примерно дни, когда мы с мамой встретились на улице, — чуть, пожалуй, всё-таки позже, когда я подутих, подуспокоилея, смирившись с мыслью о брате или сестре, налетел на меня вот такой шквал.
Зачем-то мне там надо было зайти к Рыбке. При шёл, поздоровался с его знаменитым дедом, который всю жизнь «Капитал» Карла Маркса читал и никак не мог закончить, потом мы о чём-то разговаривали, не помню. Дед собрался, ушёл. Мне стало легче, потому что, как ни говори, а малознакомый человек всегда сковывает. Я вздохнул, оглядел деревянную эту комнату и снова обратил внимание на неприятный контраст: вроде здесь люди живут, а над ними портреты вождей, и хоть стены уютно жёлтые, в комнате как-то казенно и грязно, пол такой, будто его сто лет не мыли, зловонное ведро под рукомойником, а на столе немытые кастрюли.
Видно, я носом повёл, что ли, а может, как-то иначе выразил свою брезгливость ведь я-то вырос в чистоте, у нас дома каждую пылинку бабушка или мама разглядят, у порога обувь принято снимать, чтобы надеть тапочки, и в них лишь позволено передвигаться по крашеным, словно яичным, половицам. Ну так вот, Герка Рыбкин заметил это моё нервное понюхивание и начал керосинку зажигать, воду на неё ставить, кастрюли со стола перетаскивать.
— Гер, спросил я просто так, скорее механически, без всякого, в сущности, интереса. Ты чё, с одним только дедом живешь?
— Угу, — ответил Герка.
— А где остальные? Уехали куда?
— Отца на войне убили, а мать в тюряге.
Герка сказал это очень как-то обыкновенно, нисколько не переживая, будто он привык помногу раз отвечать одно и то же, зато я просто подскочил. Стоял посреди комнаты, будто дурак, и не знал, что сказать или что сделать.
— В тюрьме? — переспросил я и, поколебавшись, брякнул: — А за что?
— Да она у меня бухгалтером работала, — спокойно ответил Герка, — ну и растрата получилась. Начальник ей приказывал, а потом на неё же и свалил. Ещё два года ей.
Я ужаснулся. Значит, Герке жить без матери ещё два, а всего, он сказал, ей дали пять — целых пять лет только с дедом. Я опять вообразил, что всё это произошло со мной, и вот я один с бабушкой, господи, ну да если даже и с отцом, разве легче, как бы я жил, как бы вообще выжил? А Герка вот живёт и ещё терпит, что я носом верчу.
Я подошёл к рукомойнику, взялся за ведро, спросил его:
— Где у вас помойка?
Герка расхохотался, объяснил, а когда я вернулся, сказал, глядя мне в глаза:
Ты это брось! Меня жалеть не надо. Мы с дедом нормально живём. Он у меня старикан хоть ку да. Старый большевик. Вот он переживает.
— А ты? — удивился я.
Я уже привык, сказал Герка и посмотрел на меня очень спокойно своими жёлтыми, ничего не выражающими глазами.
Сначала я ему не поверил, но потом мы ещё не раз говорили про Геркину мать, вернее, упоминали её, и он всегда был спокоен, по крайней мере казался спокойным, хотя и вёл эти разговоры неохотно, но без всяких волнений. Только тогда я поверил, что он привык. Хотя понять не мог. Мне всё казалось, будто Герка чего-то не договаривает.
А тогда, узнав эту подробность Геркиной жизни, я ушёл от него в жутком смятении. Мне отчего-то рисовались картины, на которые Рыбка даже не намекал, как, например, за матерью приходит милиция и комнату эту их начинают обыскивать, даже за портреты Ленина и Сталина заглядывают, будто там деньги могут лежать. Я ведь не видел никогда Геркиной матери, поэтому, будто на вред мне, вместо неё в моем воображении была моя мама. И она плакала, просила прощения не у меня, конечно, у Терки и завещала растерянному старику, Геркиному деду, беречь сына, как только он сможет.
Все эти воображенные сцены дико разволновали меня, выбили совершенно из строя. Среди прочих мне приходила в голову мысль, что я простой осёл. Почти два года просидел на одной парте с Рыбкой и не знал, что у него мать в тюрьме. И дома был, и деда видел, и про «Капитал» знал, а вот о самом главном понятия не имел. Кто же я после этого? Осёл или простофиля.
И ещё я думал о любви. Не о той, что бывает между мужчинами и женщинами, а о любви родных. Например, любовь матери к сыну, она понятна, потому что ведь сын — дитя этой матери. Но почему же сын любит мать, неужели только в знак благодарности за то, что родила, вырастила, ласкала? Вообще существует ли благодарность в такой любви? Должна ли существовать?
Вот я, например. Чего уж там говорить, когда мама сказала, что боится рожать и может умереть, я сперва же за себя испугался! Что со мной будет, как я без неё останусь, скотина! А потом уж за неё.
И вот ещё интересно: любовь деда к Терке — почему она? Он же старый, это раз, ему, наверное, самому нелегко, но вот Терку, значит, любит, раз не бросает. К тому же дед-то Геркин, оказывается, отец его отца, и мать, сидящая в тюрьме, ему просто невестка. У них двоих только и есть общего, что погибший на войне муж и сын да оставшийся от него Герка. Выходит, это уже не любовь их соединяет? А горе?
Ну а я? Вот бабушка моя, она меня любит, потому что я её родной внук, и я её люблю — не в ответ, а просто так, наверное, из-за того что всю свою жизнь её любовь к себе чувствовал. Но к отцу моему она вполне спокойно относится. Миролюбиво, отношения у них вежливые, но не больше. Ни о какой любви, ясное дело, речи нет. Просто родственники.
Ну и запутано же всё! Зато, похоже, вот эти любови людей и держат. Они, будто паутина, каждого связывают с каждым, нитки протягивают от человека к человеку, и вся людская жизнь соединяется чувства ми: там, где сильнее любят, струна эта крепче, где меньше — там тоньше.
Но всё равно, без любовей не прожить, не удержаться. Именно без любовей миллионов переплетённых паутинок.
Чего-то эти размышления странно меня раскачали. Будто дунул сильный ветер и здорово меня в сторону снёс, хотя вроде не было повода так крепко волноваться: Герка всего лишь навсего мой одноклассник. Но что-то невидимое во мне произошло.
Какая-то родилась во мне необъяснимая тень вины.
19
А время то замедляло свой ход, то раскручивалось волчком; исчезали дни во тьму под названием прошлое, так, наверное, думал я, исчезает в никуда и вся жизнь.
В тренировках, чтении да на пляже вдвоём с Кимкой и кое-каким народом из секции прошло лето, настала осень, мне стукнуло четырнадцать лет, а в октябре мама, совсем округлившаяся, ушла в роддом.
Нет, не так-то легко человек избавляется от своих смутных чувств, и как только я остался один — с от-ом, конечно, и бабушкой, — душа моя опять взбаламутилась.
То я боялся за маму, как у неё всё там получится, то пристально разглядывал отца в пустых и холодных мужских сумерках, не согретых женской суетой и речью, да так, что он ёжился и выходил на улицу покурить. Между мной и отцом опять натянулась какая-то невидимая и совершенно беспричинная струна.
Однажды он пришёл домой подвыпивши и в сумерках, под моим прокалывающим взглядом, стал курить прямо в комнате. Мама этого не выносила, не было принято, чтобы он курил дома, да ещё и вечером, перед сном, и я сказал ему об этом.
Отец на мгновение как-то притух, будто собирался с гневом, а потом зарычал на меня:
Да не хватало ещё, чтобы яйца курицу учили! — прогромыхал он. — Не хватает на тебя ремня! Избаловали тебя тут матушка с бабушкой, белоручку. Отца учить вздумал!