Иван Серков - Мы — хлопцы живучие
— Гляди-тка, шалдат! — показывает пальцем Глыжка.
Бабушка обиженно поджимает губы, и тогда ее подбородок едва не касается крючковатого носа. А щеки западают глубоко-глубоко: у нее не осталось уже и тех зубов, что были до войны. Она огорченно трясет головой: ну что с него взять, с этого сопляка бесштанного? А на меня ее добрые глаза глядят с укором. Мне бы уже пора обзавестись кое-каким умишком.
Чтобы показать, что наши шуточки ей ни шли, ни ехали, бабушка небрежно отмахивается от нас и с чувством собственного достоинства замечает:
— Глазу некрасиво, зато душе радостно.
Мне уже неловко, а Глыжка не унимается. В посконных латанных-перелатанных штанишках на одной шлейке он гарцует по краю печи и заходится от смеха:
— Гы-гы-ы, влашовец!
Ну, это уже черт знает что! Тут даже я цыкнул на братишку, чтоб он прикусил язык. А у бабушки враз руки опустились. Хотела фартук повязать и не смогла. От обиды у нее задрожали губы, но голос… Голос стал таким ласковым, таким нежным, словно ее невесть как обрадовало новое прозвище.
— Вот спасибо тебе, внучек мой дороженький, вот и дождалась я, соколик мой, от тебя ласки… — А сама, поправляя на ходу старый, разлезшийся веник, идет мимо печи в передний угол — собирается мести пол. — Я уж думала, мое солнышко, что помру и доброго слова от тебя не услышу.
Глыжка даже растерялся: то на меня глянет, то на бабушку и никак не может взять в толк, что это она так мягко стелет. Может, лапоника из бульбы сейчас даст? А когда увидел, что лапоником тут и не пахнет, уже было поздно: веник раз и другой прошелся по его штанишкам.
— Вот тебе солдат! Вот тебе власовец!
Третий удар достался печи: «соколик» уже сидел за трубой.
— Вот придет отец с войны, он тебе собьет рога, идол! — пригрозила напоследок бабушка. Глыжка из-за трубы ответил ей долгим заливистым кашлем. Снизу его поддержал я:
— Кхы-кхы-кхы!
Фельдшера в деревне нет, и лечить нас некому. Фельдшера расстреляли немцы еще в сорок первом вместе с ополченцами. За шептухой идти далеко, да она и не станет лечить даром. И бабушка лечит нас сама.
Когда у нее отлегло от сердца, она внесла из сеней целый подол сушеной череды, запихала ее в щербатый чугун, залила водой и чугун поставила в печь.
Отвар череды, по ее мнению, — первейшее средство от кашля. Никакие доктора и никакие фельдшера так тебе не помогут, как этот самый отвар.
Я не хотел лечиться и начал одеваться.
— Ты это куда? — встала на пороге бабушка.
— Буянчику сена подброшу.
— Садись. Без тебя задала. Хозяин нашелся.
Бабушка наизусть знает наши уловки. Мы с Глыжкой куда там какие асессоры. Перед нами надо шапку снимать, чтобы пили такое хорошее и полезное лекарство.
А оно уже стоит на столе и исходит густым паром, и Глыжку почтительно приглашают спуститься с печи:
— Слазь, кашлюн!
Заодно и тетка Фекла скликает свою ораву: Костика, Мишу, Катю и Маньку.
Глыжка, чтобы не пить отвара, находит сто отговорок: то ему горячо, то ему много, то у него уже и кашель прошел, то у него живот заболел. Ничего — череда и от живота помогает. У бабушки не выкрутишься. Она стоит над душой и провожает взглядом каждый глоток. Мы морщимся от горечи, а бабушка знай удивляется:
— Неужто не сладко?
Чтобы подать нам пример, она и сама, хоть и не мается кашлем, выпивает ковшик-другой горького варева да еще и причмокивает языком, будто это ей мед.
— Пейте, пейте, не дурите — все как рукой снимет.
Вчера танкисты угостили нас сахаром, и мы недолго думая его сгрызли. Нам кажется, что последний день живем на свете. А вот если б послушались бабушку, подумали про завтрашний день, теперь бы не морщились.
«Спеванино»
Санька так осточертел моей бабушке, что она готова от него в белый свет податься. Не успеем позавтракать — он уже свистит под окнами. А потом, если я долго не выхожу, и сам появляется на пороге:
— Здравствуйте.
А бабушка ему:
— Ближе, рыжий, — хлеба дам, а ты, черный, постой там. Давно не видались.
Санька не обижается: он ко всему привык.
Сегодня мой приятель пришел раньше обычного и — это видно еще с порога — с какой-то новостью. Заговорщицки щуря глаз, он отозвал меня за печь, и мы там самую малость пошептались. Так и есть: Санька нашел нечто невиданное. Оно — черное, блестящее и играет. На Брыдкином огороде за свиным хлевом стоит.
Последнее время мне уйти из дому — раз плюнуть. Стригунок выручает. Привести-то мы его привели, а сена кот наплакал. Вот бабушка и гоняет меня с мешком на луг к стогам. А пока дойдет дело до тех стогов — все село обежишь.
Я захватил мешок, и мы подались на Брыдкин огород, но на полпути задержались посмотреть, как буксуют военные грузовики. Где-то там, возле леса, через Сож наведена переправа, и от той переправы по лугу, мимо городища, а потом нашим селом идут и идут тяжелогруженные машины, с пушками на прицепе и без пушек.
Попадаются и конные повозки. Лошади аж надрываются в постромках: дорогу машины измесили в тесто. Её можно перейти только утром, когда морозец покроет лужи скрипучим ледком, а грязь смерзнется в комья.
Самая большая лужа возле дома дядьки Скока. Шоферы переезжают ее с опаской, высовываются из кабин, чтобы заглянуть под колеса. Машины ревут на полном газу, лязгают цепями, намотанными на колеса, погружаются в воду по самые оси, и кажется, что они не едут, а плывут. Из-под радиаторов разбегаются в стороны густые волны грязного месива из воды и льда.
Мы с Санькой стоим и радуемся: вона сколько у наших машин, сколько всего-всякого! Правда, того танка, о котором при немцах рассказывал Бусликов Костик, танка, у которого внутри спрятано штук десять танкеток, мы пока еще не видели. Так по нашей дороге он, может, и не пройдет, завязнет, а то и совсем провалится под землю. Запросто, ведь он поди добрую тысячу тонн весит.
Мы стоим и всматриваемся в лица солдат: может, моего или Санькиного отца увидим, может — комиссара, которого прятал от немцев покойный дед Мирон. Все может быть.
А солдаты на нас глядят. И не столько, видно, на нас, сколько на Санькину шапку. Местами прожженная у костров, местами подранная и по швам, и по живому, выглядит она живописно — будто стог, растрепанный бурей. Этот стог все время лезет Саньке на глаза, а тот беспрерывно сдвигает его на затылке. И все это потому, что мать остригла Саньку и отцовская ушанка, которая была ему просто великовата, стала по-настоящему велика. Известное дело, он не хотел стричься, долго отбрыкивался и упирался. Тогда тетка Марфешка обозлилась и — чик-чик его, как овечку. Теперь голова у него в полосы — где голо, а где и торчит пучок.
На том берегу лужи, под вербами, стоит наш сосед дядька Скок в старом рыжем полушубке, который они носят с Поскочихой и со скоченятами по очереди. Полушубок дядьке короток и тесен, под мышками он разошелся по швам, и сквозь прорехи торчат клочья серой шерсти. За войну сосед совсем сдал. По щекам сверху вниз пролегли глубокие борозды, в небритой бороде светятся белые волосья. Правда, Скок не признает седины. Если его послушать, то выходит, что он просто масть сменил: был вороной, а стал гнедой.
На днях дядьку поставили председателем сельсовета, и моя бабушка говорит, что теперь к нему на неподмазанной бричке и не подъедешь, а носа и черенком от грабель не достанешь — так задерет. И не столько сам Скок, сколько Поскочиха. Вчера приходила к нам просить решето, так нахвалиться не могла: «Мой хозяин… мой хозяин». Вроде ему уже и цены нет.
Но мы с Санькой не привыкли еще к тому, что Скок — высокое начальство, и подъехали к нему без брички — просто обошли лужу и поздоровались.
— Добрый день.
— Здравствуйте, коли не шутите, — ответил он просто и запрыгал на месте, ударяя от холода ногой об ногу. Потом, когда ему надоело выплясывать, он поднял от ветра воротник и довольно доброжелательно разъяснил нам, что не всё коту масленица, а нам с Санькой — райская жизнь. Если нас не усадить за книги — вырастем пни пнями. И что напрасно мы думаем, будто он тут ворон ловит, как некоторые зеваки, — он ловит машину, чтобы привезти бревно-другое с разрушенного бомбой Афонькиного гумна, пока их не растащили на дрова. Надо же хоть старую школу, бывшую волостную управу, как-нибудь подлатать. Так дядьке Скоку приказано. Кем приказано, сосед не сказал. Но мы и сами догадались, тем начальством, что еще повыше его.
И стоит полуторке или «студебеккеру» притормозить перед лужей, как дядька Скок резво ковыляет к кабине и принимается гудеть, как в дуду:
— Товарищ командир, а товарищ командир! Тут бы пару палок привезти, мой голубь. На две минуты страху.
Командирами он величает всех подряд, не смотрит, есть там что на погонах или нет ничего. Мы с Санькой посмеиваемся: председатель сельсовета — и не может отличить командира от рядового. А он на нас посматривает с сожалением: большие выросли, а ума не вынесли. Много мы, олухи, понимаем — это же для политики.