Елена Акбальян - Талисман
И тут меня осенило: почему бы и нам, как Борьке, не выдернуть свои «колышки»? Уйти куда-нибудь с утра — на весь солнечный, широкий день. Глотнуть свободы — и задохнуться! Уйти далеко-далеко — туда, где на вольном куске горизонта скопилась сочная, густая синева. Невидные отсюда, уходят там ввысь древние купола и минареты — и растворяются, подбавляют в голубое синьку и зелень своей глазури.
— В старый город, смотреть мечети? Ой, ребята-а… — Танька закатила глаза, показывая голубоватые белки.
— А шо? Идея! — солидно одобрил Вовка, но не выдержал тона: — Давайте идти прямо сегодня, а? Сумки поховаем у школе, я знаю место, за сараем. Пока центр, идти будем по одному. Ты мимо музея по-пластунски.
— Иди ты, — засмеялась я. — Сам ползи, если слабо! Я кругаля дам, по Карла Маркса. Можно, вообще-то, и не давать: мама сегодня в фондах.
— Не-е, ты уж иди кругом, Танька по-за больницей, а я, так и быть, по-пластунски. Место сбора за баней, в ноль-ноль часов. А сейчас сверим свои трофейные.
Вовка эффектно ссунул штопаный-перештопаный рукав, постучал ногтем по косточке запястья, как по циферблату.
— Тебе только придуриваться, — замахнулась на него Танька.
Вовка придуривался, но не очень. Загорелся! Всем им, мальчишкам, подавай походы и приключения.
Я бежала по Карла Маркса, а лопатки перебирал морозец, будто под чьими-то засекающими глазами. Сейчас, вот сейчас окликнут! Остановят, вернут, помешают.
Ф-фу… Вон наконец и баня. Танька с Вовкой уже там, крутят головами на тонких, встревоженных шеях. Увидали — и ну сигналить!
И сразу мы пошли — быстрым шагом, не глядя по сторонам. Помалкивали. С каждым кварталом мы уходили дальше от центра. Я вздохнула наконец всей грудью. Сами собой расправились плечи. Где-то там, у лопаток, ворохнулись и стали быстро расти, набирать ветра крылья.
Все, теперь порядок, теперь мы вольные птицы…
Мы переглянулись — и рассмеялись, свободно, без утайки.
— Здорово придумано, ага? — Я не выдержала, чтобы не похвалиться.
Вовка только молча кивнул в ответ. Глаза его блуждали далеко впереди, и утренняя синька еще подсинивала их.
А вокруг не спеша вызревало утро нашего дня. Было прохладно, даже знобко идти мимо сонно замкнувшихся домов, хранящих жилое тепло для себя, за замками и частыми оконными решетками. Тени лежали через всю мостовую, тяжелые, как гранитные плиты. Но солнце уже трогало края пальчиком. Скоро оно начнет легко двигать плиты.
Травяным дыханием, теплыми утробными вздохами задышал на нас городской парк. Молодые листочки прошило низкое солнце. И снова тянулись сумрачные тротуары, с классиками, нарисованными мелом на кирпичах. Они были как белые окна, распахнутые в страну игр. Спят ее жители, досматривают последний сон…
Мы с Танькой запрыгали по классикам. Отыскали зеленое бутылочное дно, стали гонять по клеткам. Вовка нас не торопил, стоял себе и серьезно смотрел на наши прыжки.
Я скакала на своей прямо-таки страусиной ноге. И страдала, что Вовка видит меня такой неловкой. И тут до меня дошло: я выросла! Выросла! Я увидела это так ясно, будто стояла перед зеркалом в старом детском платье.
Балансируя на одной ноге, я оглянулась на Вовку — и отвела глаза. И все равно начала краснеть, и чем дальше, тем краснела сильнее. Потому что Вовка, бессовестный, смотрел на меня какими-то не такими глазами…
— Что это мы, — сказала я, кое-как соорудив деловое лицо из плывущей к ушам физиономии. — Что это мы заигрались, как маленькие?
И мы побежали дальше.
А дальше улица кончилась. Дальше — под углом к ней — начинался бульвар…
Мне и хотелось и боязно было идти. Снова все вспомнится… И такой день будет испорчен! Танька с Вовкой тоже примолкли. Мы шли, и я вспоминала: вот под этой чинарой прятался тогда Вовка и как он пулей вылетел из темной гущины…
Я посмотрела в глубину бульвара. Там ходили длинными ногами лучи, помаргивало в каждый прогальчик небо. И повсюду чинары раскрыли светло-зеленые пятипалые ладошки.
— Смотрите, какие сморщенные! Как у новорожденных младенцев! — закричала я. И спохватилась. Ведь я должна сейчас переживать!
Я старалась сделать подобающее лицо — шла и хмурила брови. Но мне не делалось грустно. Я приказывала себе вспомнить, как мне было тогда больно, страшно… Не вспоминалось! Синяки давно слиняли, а от царапины на виске остался нежный розовый след. И тело не желало вспоминать боли. Сколько я ни прислушивалась к себе, я слышала совсем другое: ногам хотелось бежать, рукам разброситься в стороны, как два крыла, глазам — видеть, какой сильный цвет у загустевшей уже травы. И как прозрачно блестят молодые листочки. И какая прохладная на вид серо-зеленая чинаровая кора.
Я раскинула руки и побежала. Ноги понесли меня легкими, высокими скачками. С гиками и топаньем сорвались за мной Танька и Вовка.
Я бежала изо всех сил и сначала здорово вырвалась вперед. Уже забрезжил конец бульвара голубоватым пятном. Но дыхание сбилось, я потеряла скорость, и Вовка обогнал меня. Он как раз вошел в ритм и нажимал. Сильно работали локти, впечатывались в воздух здоровенные подошвы. Веревочные, они обмахрились и издали походили на огромных серых мокриц.
Мне стало смешно.
Дыша запаленно, с картинными стонами мимо продефилировала Танька.
А я остановилась. Мне показалось, я узнаю место. Ну конечно, вот оно, то дерево.
Старая была чинара. Внизу ее облепила коростой черная кора. Но ствол уходил выше, выше, и кора лопалась, не выдержав рывка. Между мертвыми ее нашлепками глядела кожица — нежная. Выше ствол был весь в серо-зеленых и желтых пятнах новой кожи. Там, наверху, он делился на ветки, сильные и гладкие, одетые прохладной на вид зеленоватой корой. Ветки тоже раздавали себя — веточкам. А те раскрыли на концах младенческие ладошки. Дохнул ветер, и ладошки заплескались. Сухо защелкали лохмотья мертвой кожи. Кусок ее оторвался и нехотя, толчками сполз по стволу на травяные иголки.
Я стояла и смотрела на чинару, словно обугленную внизу. На ствол, пятнистый, как от полученных ожогов, на молодые, свободно раскинувшиеся наверху ветки. И чувствовала: что-то ответное поднимается во мне. Сильное, упрямое.
Неужели это я недавно была таким киселем? Искала помощи… у талисмана! «Глупая, глупая девочка, — сказала мне тогда мама. — Разве любят за это? Надо быть хорошим человеком. И поменьше думать о себе».
Да мне и самой теперь смешно…
А потом — разве нужно мне, чтобы меня любили ВСЕ люди? Тогда и фашисты должны любить? Впрочем, фашисты ведь не люди… Ну, а такие, как Римка, Марго?.. Разве хочу я, чтоб они любили меня? Тогда и я должна тоже… Но я не хочу, не могу их любить! Я же знаю, чувствую: Римку не переделаешь. Она всюду будет смеяться над людьми, отнимать у них лучших подруг, захватывать самое теплое место. А главное, у нее будет это получаться! Как получилось в нашем классе. И наверняка у тех, незнакомых девчонок…
Тяжелая, душная злость на Римку поднимается во мне. Я знаю: такие, как она, всегда будут мне ненавистны…
Да, да, пусть будут у меня и враги. Друзья, конечно, тоже — больше друзей. Но и враги пускай тоже будут.
Страшно? Да. Если честно, я и сейчас боюсь Римку.
Но я вырвусь! Я выдеру себя из этого страха, как чинара из старой коры!
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Лестница была с широченными ступенями. Целых, наверное, сто ступеней уходили вверх, а мы стояли на нижней. Высокое солнце странно освещало лестницу. Плоскости ступеней были светлы, почти прозрачны. Грани — поставленные боком кирпичи — в темной, плотной тени. Получалась лестница наоборот, и черные решетчатые ступени бежали вниз, вниз.
Одинокая фигура в парандже, однако, поднималась, кланяясь кому-то с каждым шагом. «Раз, два, три…» — считала я не то поклоны, не то ступени. Ступенек получалось сорок две или сорок одна.
— Пошли? — неуверенно предложила я.
Прикрывшись ладошкой, Танька тоже перешагивала глазами со ступени на ступень. Губы ее, подсушенные жарой и пылью, шевелились.
— Пошли, что ли?
Я повернулась к Вовке. Он стоял перед лестницей маленький, невидный. И тоже смотрел вверх, сузив глаза в голубые щелки.
Он молча кивнул и шагнул. Оказывается, стоило только начать. Мы заторопились друг перед дружкой, будто опаздывали. Но быстро идти не получалось. Ступени были хитрой кладки, рассчитанные на уважительный, неторопкий шаг. Скоро и мы послушно отвешивали поклоны.
Лестница привела к мечети — в прохладу под сквозными сводами, на холодок свежеполитых гранитных плит. Было совестно ступать по ним в пыльных обувках.
Под аркой, у боковых резных створок, ведущих куда-то внутрь, на венском стуле сидел похожий на муллу старичок — чистенький, коричневоликий, с белой, аккуратной бородкой. И прямо-таки в стерильной чалме.