Елена Акбальян - Талисман
Открыв удивленные рты, еще более тесной парочкой просеменили давешние девчонки. Группой прошли пятиклассники, присвистнули от восторга:
— Во дают!
И сейчас же чья-то рука вцепилась мне сзади в волосы, дернула, невыносимо заламывая голову.
— П-пусти-и… — Голос мой пресекся. — Больно…
— Больна-а? — пропела Марго. — Больн-а? А этого не хочешь?!
Я задохнулась от ее удара. Меня так и переломило пополам — сломало где-то под ложечкой.
— М-м… — У меня подогнулись колени.
Громко охнула Танька:
— Не надо! Марго, что ты делаешь?!
Танька вцепилась в Марго.
— П-пусти… — рвалась та, — не м-мешай!
Пальцы ее крючились, тянулись к моему лицу.
Кажется, я закричала.
Теперь Марго тащили все трое, а она вырывалась, стараясь достать меня ногтями.
— Гляделки я ей сковырну, п-пусти…
И тут я сама озверела, кинулась на нее, молотя кулаками по чему попало.
— Стойте, да стойте же… — урезонивал испуганный Танькин голос.
— П-пусти!
Выдравшись наконец из державших ее рук, Марго толкнула меня — всем весом. Я отлетела, больно ударилась о чинару.
Теперь я отбивалась ногами. А сама вжималась спиною в ствол, вжималась пальцами в корьевые складки. Пальцы срывались — вместе с кусками отжившей коры. Высоко надо мной подрагивали ветки, тянули книзу колкие окончания. Тени их царапали лица девчонкам.
— Думаете, заплачу?! Заплачу?! — твердила я.
В голосе у меня, отчетливые, звенели слезы.
И тут я увидела: из темноты бульвара выступила шеренга мальчишек. На одном ее краю шел Вовка. Шеренга растягивалась, крайние в ней нырнули в глубокую тень чинар. Трещали кустами живой изгороди.
Девчонки подались от меня, притихли. Одна лишь Марго махала руками и грозилась.
Шеренга накатила, фланги ее сомкнулись. Мальчишки загалдели, засвистели:
— Кончай базар!
— Вчетвером на одну… вояки!..
— Смотрите, Бортовая качка! А ну прибери грабли.
— И ты, Эскадроша, при деле?! Н-ну и лошади… — Маленький Борька Кессонов пнул Таньку в поджарый зад с подскока.
Она так и взвилась на дыбки.
Визжала Ирка: ее облепили двое и щекотали.
Римку таскали за юбку, она шипела, как кобра, и кидалась на мальчишек.
Вокруг Марго пыхтели и чертыхались несколько человек. Вовка пытался перехватить ее свободную, бешено молотящую по спинам руку. Но Марго рванулась, разорвала заслон. Побежала вбок, слепо ударилась о ветки изгороди.
— Держи ее!
— Полундра!
— Ату ее, ату!!
Топая нарочито, мальчишки бросились в погоню.
На меня не обращали внимания — забыли. Я все стояла, прижавшись к чинаре, у меня плясали ноги и неудержимо дергало пальцы, как бывает у больных стариков. Усмиряя пляску, я вдавливала пальцы в изломы коры, стискивала стучащие зубы.
Вокруг опустело, затихло. Девчонки разбежались кто куда, уводя на хвостах улюлюкающих мальчишек.
Я осталась одна.
Не было сил разнять руки, все еще сжимавшие чинару. Не было никаких сил сделать хотя бы шаг от нее — не держали ноги. Мне захотелось сползти вниз, не расцепляя рук, и так сидеть — долго.
Я разжала пальцы, откачнулась от ствола. Пошла опустевшим бульваром. Беззвучно плыли мимо прохожие, пропадали у меня за спиной. Они не интересовали меня.
Я ни о чем не думала. Даже о том, что могу опять наткнуться на Римку или косую Марго. Мне хотелось домой. И казалось, что я никогда не дойду, даже если буду идти всю ночь.
Бульвар кончился. Истончились, истаяли под ногами тени. Я свернула на мостовую, дошла до угла. И оглянулась.
Лохматой гусеницей уползал бульвар. В темной его утробе исчезали редкие прохожие. Мне было страшно представить их дорогу.
И только один человек вырвался следом за мной на свет. Человек этот был Вовка. Он выскочил, и остановился, и тихо стоял, прячась в тени последней чинары.
Я повернулась и пошла к центру. Оттуда тепло светили розовые огни. Мне хотелось плакать — громко, навзрыд, сотрясаясь всем телом. Долго и безутешно оплакивать себя, свою незадавшуюся, такую несчастливую жизнь.
Так я и шла, налитая до краев жалостью к себе, через людный центр, и по Фрунзе, и по тихой нашей Некрасовской.
Весь этот долгий путь шел за мной Вовка — перебегая, прятался в подворотнях и за деревьями.
Он никак не давал мне заплакать.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
У Таньки в саду зацвел миндаль. Он всегда норовит зацвести первым — и самыми розовыми цветами. Он и место себе выбрал впереди остальных деревьев, под носом у хозяев. (Ирка вот так же торчит перед учительским столом и ест учителей глазами.)
Теперь сунешься в Танькину калитку — и лезет в глаза розовое, воздушное. А вокруг суета, охи, ахи. Поналетели пчелы (откуда только взялись?), толкучка, как в нашем распределителе. Одни подлетают понюхать, пощупать хоботком цветок, другие висят в сторонке, всплескивают крылышками: оценивают общий вид. А миндаль и веточкой не шелохнет, стоит, весь розовый от похвал…
За спиной у него толпятся яблони — голые, с некрасивыми сучьями. Обиженно надули почки, и те готовы лопнуть от возмущения. В черных ветках разоряются воробьи — тоже осуждают выскочку.
Еще несколько дней — и исчезли из наших садов крикливые воробьиные компании. Объявились вдруг на уличных карагачах и акациях. А сады стоят тихие-тихие, засыпанные цветом, как снегом. Дремлющие и свежие, как зимой. И так же медленно, невесомо роняют на землю белые хлопья лепестков.
В школе наконец-то открыли парадную дверь. Теперь, чуть звонок, из коридоров лавиной нарастает топот. У парадного давка — всем не терпится поскорее на волю. Мы с девчонками тоже толкаемся и пищим и хохочущим комом вываливаемся на крыльцо. На улице мы другие. Взявшись под руки, чинной шеренгой прогуливаемся под окнами. Мальчишки тоже цепляются под ручки и стенкой двигаются навстречу.
Идут в психическую атаку.
Я не выдерживаю, краснею под слишком уж откровенным Вовкиным взглядом. А Танька, холера такая, больно щиплет мне локоть и хохочет.
Не дойдя каких-нибудь двух шагов, мы расцепляемся и делаем разворот на пятке.
— Хто ж так вертается, забодай вас комар? — вопят одураченные мальчишки.
Глухо звенит в глубине звонок, слышнее — в открытые окна зала, наконец, во все горло — с крыльца. Ох, как не хочется заходить!..
У крыльца одиноко стоит Ирка — тихая, слинявшая. И опять я вспоминаю Танькин миндаль: он уже растерял цвет и торчит посреди общего праздника несчастный, раздетый. Улетели от него неверные пчелы, переметнулись к другим деревьями, им поют свои восторги.
Понурый Иркин вид будит во мне радость острую: Римки больше нет в нашем классе. Она забрала документы, ушла в другую школу. Мне кажется, я отлично вижу ее и там: вот, стоя на пороге нового класса, она окидывает его тяжелым взглядом и усмехается в черные усики. И мне становится жаль тех, незнакомых девчонок. Но от этого еще сильней во мне радостное чувство избавления.
Избавления… Откуда же тогда этот осадок в душе? Ведь все хорошо, Римка ушла из нашей школы.
Но не из моей жизни, не из моей памяти. Я все помню…
Тогда, на бульваре, струсила я ужасно. И жалко мне было себя.
И вдруг я крикнула Римке:
«Бей! Не бойся — жаловаться не побегу!»
А ведь думала я другое, если честно. Думала, как мама моя завтра же поднимет на ноги всю школу! Чтобы вызывали их матерей, разбирали, как было дело, чтоб наказали их, так наказали, так!
Но странно — крикнула я, что не скажу, и тут же поверила, что и на самом деле не скажу. И мне уже казалось, что с самого начала я так решила. Нет, не скажу, отплачу им благородством за то, что налетели тучей и бьют.
Но тут вдруг делалось так жалко себя. И я обещала Римке уже другое: что она ответит, за все ответит, и голос у меня дрожал — вот-вот разревусь.
Дома, с мамой, после всех моих слез и рассказов (я и про талисман ей сказала, и про складчину) мы окончательно решили, что жаловаться не стоит. И мама никуда не пойдет.
У нее в тот вечер тоже была для меня новость: она видела Тахиру.
… Мама пришла в один дом, где, по слухам, хранилось старинное сюзани.
Хозяйка проводила ее на женскую половину.
За щедрым по-праздничному дастарханом там сидели несколько женщин. Среди них-то и разглядела мама Тахиру. Разглядела не сразу: очень она изменилась — похудела на сытных хлебах и, главное, совсем разучилась улыбаться. А разве можно представить себе Тахиру без вечно смеющихся трех ее ямочек?
Тахира на маму не смотрела. Только глянула — опустила глаза и больше уже не подняла. Сидела покорная, чужая…
Старая хозяйка пошла, наконец, принести сюзани.
Вот тут-то и случилось.
Тахира вдруг повалилась ничком за спины сидящих женщин, забилась в страшном, без слез, рыдании. Ее привычно кинулись поднимать…