Астрид Линдгрен - Собрание сочинений в 6 т. Том 7. Черстин и я [ Брит Мари изливает душу. Черстин и я]
Расставив коров на выгоне для скота, мы взяли каждая свою скамеечку, висевшую на ограде, и уселись рядом со своей коровкой.
Мне досталась Мона Лиза, потому что, как утверждала Эдит, доить ее было особенно легко. Я начала доить, абсолютно уверенная в том, что вот-вот увижу, как теплое молоко заструится в ведро. Но не увидела ни единой капли. Я стала смотреть, как доит Эдит, и стала делать все точь-в-точь как она. Результат был тот же самый. Я стала думать, что коровища, эта подлая тварь, торчит тут и сознательно саботирует, срывая мне широко задуманный план, согласно которому я уже в самый первый день подою по меньшей мере трех коров. Однако сдаваться я не собиралась — Мона Лиза еще узнает, с кем она сражается. Я начала доить с такой силой, что косточки рук побелели. Тогда хвост Моны Лизы пришел в движение и обвился, как маленький теплый шарфик, вокруг моей шеи. А молока все не было! Эдит захохотала так, что чуть не свалилась со своей скамеечки. Я, толкнув Мону Лизу, сказала, что даю ей последний шанс показать, как должна вести себя хорошо воспитанная корова из лучших коровьих семейств! Но подумать только, она так и не воспользовалась этим шансом! Она лишь, повернув голову, уставилась на меня, и я уверяю, что подлинная Мона Лиза[129] на том самом портрете, что в Париже, не могла бы выглядеть даже приблизительно столь загадочно, как моя корова, которую, по словам Эдит, доить было легче всех. Если б она умела, то, я уверена, она бы улыбнулась. И тут я решительно отказалась от Моны Лизы: если уж эту корову доить легко, то лучше ввязаться в драку с той, которую доить тяжело. Потому что я, во всяком случае, уже так привыкла к коровьей злобе и недоброжелательству! И могу выдержать абсолютно все, что угодно! Между тем и следующий экземпляр, должно быть, происходил из особо подлого коровьего племени, которое приобрел папа, так как и дальше все шло из рук вон плохо. Но больше всего огорчало меня то, что Черстин фактически удалось стать дояркой. И она не могла бы больше воображать, даже если бы научилась стоять на голове и доставать нос пальцами ног.
— Надо иметь врожденную способность доить коров, — уверяла она.
Я ответила, что мои способности более высокого плана и мне достаточно радости труда, которую я испытываю глядя, как она работает и надрывается.
Фру Ферм доила, стиснув зубы, с такой энергией, что просто не родилась еще на свет корова, которая осмелилась бы недодать ей хоть самую маленькую каплю молока. Эдит пела, она делала это всегда — и у нее была особая песня, которую она пела, как раз когда доила. Песня была любовная, с ужасающе печальным содержанием, но мелодия бойкая и строго соблюдавшая ритм самого плохого марша, а молоко било струей в такт стимулирующим корову звукам.
Вот скачет с поля боя гусар молодой,
Ведь хочет он навсегда покончить с войной,
И первый вопрос, что задал он, был:
Жива ль его возлюбленная иль больше нет на свете милой такой.
Да, ясное дело, здравствует и
благоденствует она сейчас,
Так как свадьбу свою справляет как раз.
Тогда поскакал наш гусар быстрей,
чем птиц небесных полет,
Ведь с милой встречи скорой он ждет.
Затем шли все остальные стихи, вплоть до последних строк, где солдат и его возлюбленная купаются в собственной крови. А корова меж тем была подоена.
Дояркой в резерве я так и не стала, а когда мы, Черстин и я, прикатили домой тележку с молоком, я произнесла пламенную речь о преимуществах машинного доения. Я считала, что государство должно основательно поддержать шведских земледельцев и смонтировать машины для дойки молока на всех скотных дворах. Это нужно для того, чтобы положить конец допотопным условиям, предоставляющим ныне возможность любой ничтожной строптивой корове восстать против своего верховного владыки, против венца творения, а точнее, совершенно точно — против меня. Но Черстин в ответ на мою речь заявила, что единственная поддержка, в которой нуждается шведское земледелие, — это необходимость отстранить меня от всего, что называется дойкой. А также необходимость приставить меня к работе, требующей меньших умственных и физических затрат.
Восьмая глава
В ближайшие дни я проводила много времени с Бьёрном. Светлыми июньскими вечерами мы бродили и глазели на все, что только можно было увидеть в нашей округе. Думаю, иногда мы проходили несколько миль в день. Совершенно удивительно, как легко гулять на воздухе, любуясь природой. Когда шагаешь большими шагами по луговой траве или топчешь ковер из упавшей хвои сосен и елей, никогда не устаешь. В городе после такой прогулки на каждом пальце ноги появились бы мозоли. Однажды вечером мы с Бьёрном отправились посмотреть на старую заброшенную мельницу, а в другой раз вечером взяли курс в совершенно противоположную сторону — поглядеть на горное ущелье — и развлекались, сползая оттуда вниз. Мы совершали самые умопомрачительные открытия, во всяком случае, умопомрачительными они были для меня, бедного несчастного городского ребенка, не успевшего еще привыкнуть к уникальной расточительности природы. Я вскрикивала от восторга, когда мы находили канаву, заросшую мелкими ярко-красными цветами примулы и другими первоцветами. А когда мы однажды нечаянно наткнулись на куропатку с птенцами, которые тут же исчезли в каменистой осыпи, для меня это было таким примечательным событием, что я болтала об этом всем, кто желал меня слушать, и хвасталась этим несколько дней подряд. В лесах вокруг усадьбы Лильхамра водится множество лесных птиц. Я научилась распознавать, как токует глухарь, и Бьёрн обещал мне, что следующей весной мы отправимся ранним утром послушать тетеревов и посмотреть тетеревиные игры. Я пыталась запомнить, как выглядят разные мелкие пташки, как они пищат или щебечут, и уже не понимала, почему биология казалась мне такой смертельно скучной и сухой в школе!
Знакомилась я и с людьми. Поблизости находился торп, относившийся прежде к усадьбе Лильхамра, туда мы часто ходили с Бьёрном. Там теперь жил торпарь Свен Свенссон с женой, и более трогательной пожилой пары невозможно было найти даже за деньги. Они помнили папу с тех самых пор, когда он был еще маленьким мальчиком, и этого было достаточно для того, чтобы угощать нас соком и сухариками. Сам же торп был именно таким, какой заставил бы американского шведа[130] плакать от тоски по родине: низенькая красная лачуга с цветами — «разбитым сердцем»[131] и фиалкой под окнами — и с ухоженным небольшим клочком земли. Там я увидела, как нужно по-настоящему обрабатывать огород, и смущалась, думая о нашей с Черстин неравной борьбе с лебедой у нас дома.
Неподалеку от торпа находилось маленькое озерцо Кварнбушён[132]. Там водилось много рыбы, и мы с Бьёрном часто по вечерам отправлялись туда удить. Я купила себе удочку. Бьёрн помог мне насадить на нее лесу, и грузило, и крючок. Помог он и насадить на удочку червяка, поскольку у меня, говоря по правде, натура слабая. Мы сидели каждый на своем камне и глазели каждый на свой поплавок, и просто немыслимо, сколько всего успевали мы доверить друг другу за это время. Чтобы не спугнуть рыбу, мы заставляли себя почти все время говорить шепотом, и я, сидя на камне, шипела, выдавая одну нескромность о себе самой за другой, о своих чувствах и мыслях, о том, что мечтала рассказать кому-нибудь кроме Черстин. И Бьёрн был так же чистосердечен со мной, как и я с ним.
Разумеется, мы часто проводили время с Черстин и Эриком. Настроение тогда обычно бывало веселым и приподнятым. Но только до тех пор, пока Эрик не переводил разговор на международную политику, или жилищные условия в сельской местности, или на другую тему, на которую он считал себя призванным пролить свет. В таких случаях нам почти нечего было добавить, но ведь, пожалуй, полезно научиться слушать и других. Во время всех дискуссий Бьёрн был молчалив и деликатен. Время от времени он вставлял то или иное слегка ироническое; замечание. Эрик приглашал нас иногда к себе домой в Блумкуллу, и, когда он показывал нам все тамошние технические чудеса, глаза Черстин, да и мои, буквально вылезали из орбит так, словно держались на тонких стебельках. Какой только аппаратуры там не было, да еще и трактор, и доильные машины, и два колодца с кормом, и сноповязалка — и не знаю что еще… И все высшего класса! Вообще вся усадьба Блумкулла была так ухожена! И неудивительно, что Эрик гордился, демонстрируя лоснящихся от жира и чистоты коров и толстущих поросят. А хлеб в поле уродился явно в результате приобретенного многими поколениями опыта, как лучше всего заставить зерновые расти в полную силу. И мы с Черстин решили, что так прекрасно будет когда-нибудь и в усадьбе Лильхамра.
У нас, у всех четверых, были велосипеды, и вскоре во всей округе уже не было ни единой дороги или тропки, по которой бы мы не ездили. Чаще всего то были извилистые и холмистые дороги, не обозначенные ни на одной топографической карте. Повсюду стояли красивые старинные крестьянские усадьбы, выглядевшие так, словно были тут с незапамятных времен. А еще нам повсюду попадались доброжелательные люди. Многих, уже знакомых нам по молокозаводу, мы встречали у них дома, в их собственных усадьбах, и они были исключительно гостеприимны. Возможно, оттого что с нами был Эрик. Во всем приходе, в каждом доме он был все равно что собственный ребенок.