Макс Бременер - Тебе посвящается
Письма от Тетельбаума приносили не чаще двух-трех раз в месяц. Но отец склонялся над доской почти каждый вечер. Он передвигал фигурки и вполголоса рассуждал вслух… Партия длилась уже около года. Почему-то это тревожило моего деда и бабушку Софью. Иногда дед подходил к подоконнику, куда днем убирали доску с расставленными фигурами, и недолго, но печально вглядывался в позицию.
Первые ходы были сделаны прошлым летом. К осени противники рокировались. Под Новый год разменяли ферзей. В январе папа объявил шах. Его конь занял выгодную позицию в центре. Ранней весной Тетельбаум начал атаку на королевском фланге. Папа предложил жертву пешки, сулившую выигрыш темпа. От удовольствия он потирал руки. Это позабавило деда.
— Какую цену может иметь темп для тебя, играющего целый год одну партию? — спросил он небрежно.
Сам дед был человеком стремительным и успевал сделать за день неимоверно много.
— Ведь началось это, по-моему, еще при Люсе? — сказал дед, не дождавшись ответа на первый вопрос. (Люсей звали мою маму.)
— Да, — ответил отец, — еще при ней.
— М-да, странно, — сказал дед. — Нервы, нервы… Пройдем ко мне в кабинет?
Отец покачал головой.
В отсутствие отца домашние толковали, случалось, и о Комиссарове, и уже не так глухо, как прежде. Я узнал, что Комиссаров стар. Не то «для нее» (то есть для мамы) стар, не то просто стар, но, в общем, немолод. А когда как-то вечером я просил маму побыть со мной подольше, она сказала, что не может: Александр, не застав ее дома, огорчится до слез. Выходило, что Комиссаров плаксив и капризен, точно маленький…
Все это было странно. Это даже занимало меня немного. Но и только. А важно было лишь то, что я мало вижу маму. Как-то она позвонила по телефону и сказала бабушке Софье, что ближайшие дни будет занята переездом на новую квартиру. Перебравшись, она зайдет ко мне повидаться.
Предстояло прожить без мамы несколько дней.
В эти пустые дни я впервые почувствовал нестерпимое однообразие своей жизни: завтрак, гулянье по бульвару, обед, сон, снова прогулка…
Все надоело и опостылело. Бульвар, где я гулял каждый день — большой бульвар с катком и снежной горой, с лотками «Моссельпрома», с продавцами разноцветных воздушных шаров, — стал мне вдруг тесен и скучен. Я вырос из него.
Разнообразия ради домашние предложили мне гулять во дворе. Но здесь было еще тоскливее и вдобавок темнее (двор обступали с трех сторон высокие дома). Иногда ко мне подходили ребята постарше — моих сверстников тут не было — и, улыбаясь, спрашивали:
— Показать тебе Москву?
Я благодарно соглашался. Мне казалось, что речь идет о большой прогулке или, может быть, поездке на машине. Но едва я произносил «да», ребята со смехом пытались приподнять меня за уши.
Так вот что значило «показать Москву»!.. Это было не очень больно, но я испытывал немалое разочарование. И, однако, желание какой-то новизны в жизни было во мне так сильно, что, когда на другой день мальчишки снова предлагали: «Миш, показать Москву?» — я, забывая о подвохе, радостно соглашался…
Но вот мама перебралась наконец в новый дом. Она зашла после работы за мною, и мы отправились к ней.
Мама нажимает кнопку звонка, отворяет бабушка, и я переступаю порог новой квартиры.
Здесь так чисто и свежо, что даже веет легкий ветерок. Некоторые вещи знакомы мне, и от них, почти неуловимый, исходит запах комнаты, где еще недавно мы с мамой жили вместе. А кое-какие вещи я вижу впервые.
В большей из комнат на полу лежит шкура волка с головой и когтистыми лапами.
На стене висит ружье.
В углу стоит трость, которую я с трудом поднимаю обеими руками.
И плохо верится, что хозяин этих крупных и тяжелых вещей капризен и плаксив.
— Это Александр сам убил, — говорит мама, коснувшись волчьей шкуры кончиком туфли.
— Вот из этого? — Я указываю на ружье.
— Да.
Явственно слышится поворот ключа в замке, стук входной двери. Сейчас войдет Комиссаров. Мама спешит в коридор к нему навстречу.
Меня вдруг охватывает дрожь. Совершенно как перед появлением старика врача, который, надавливая на язык ложечкой, прищуренным глазом разглядывает мое горло…
Из прихожей доносятся мужские голоса.
Первый:
— Вот, пожалуйста, пейте. Второй:
— Спасибо, напился… Приезжать теперь с утра, товарищ Комиссаров?
Первый:
— Да, пожалуйста, к восьми. Пообедайте сейчас с нами.
Второй:
— Спасибо, я…
— Оставайтесь, — говорит Комиссаров и, раздеваясь на ходу, быстро входит в комнату.
За ним — мама. Она, краснея, обнимает меня и говорит:
— Это мой сын, познакомься!
— Он самый? — переспрашивает Комиссаров весело. Затем осторожно дует на свою, должно быть, холодную руку (день сегодня хоть и весенний, но студеный и ветреный) и протягивает ее мне: — Здравствуй, Миша.
— Здравствуйте.
Молчим и разглядываем друг друга. Комиссаров высок, велик, он стоит, держа пальто на руке, слегка расставив ноги в больших блестящих сапогах. Пальто у него обыкновенное, а гимнастерка, подпоясанная широким ремнем, защитного цвета. И фуражка на нем защитного цвета, однако не военная.
«Он больше и, наверно, сильнее отца», — мелькает в голове. Это очень неприятная мысль…
Комиссаров улыбается.
— Не возражаете, Николай, — спрашивает он вошедшего шофера, — если я сам сегодня отведу машину в гараж?
Шофер не возражает.
— Тогда сейчас пообедаем, а потом можно покататься на машине, — говорит Комиссаров мне. — Подойдет?
Я, конечно, очень доволен.
— Решено, — произносит Комиссаров так, точно какая-то трудность теперь позади, и на секунду выходит в коридор, где вешалка.
Он тотчас вернулся, без пальто и фуражки, и я обомлел…
Комиссаров был лыс. Это произвело на меня огромное впечатление. К моему деду, который был профессором по кожным болезням, нередко являлись знакомые и умоляли спасти от облысения. Лысина величиною с донышко стакана или чересчур обширный, растущий по краям лоб внушали им тревогу. Обладатели шевелюр, поредевших настолько, что сквозь них розовел череп, говорили с дедом голосами, в которых сквозило отчаяние. Дед отвечал им напрямик, что надежного средства от их беды нет, после чего изящным движением приподымал волнистые, густые пряди на собственной голове: обнажалась маленькая плешь, геометрически круглая.
«Как видите!» — произносил дед браво, почти весело, но с оттенком сдержанной печали, с каким известные врачи напоминают, что и они, как простые смертные, не обойдены недугами.
Наверно, оттого, что утешение это приводило дедовых знакомых в нескрываемое уныние, я решил про себя, что иметь лысину — большая, беда. Что же до тех, у кого череп был совершенно гол и гладок, то у них, без сомнения, решительно все было позади.
Однако Комиссаров не казался конченым человеком. Он не унывал. Он бодрился. Не имея ни единого волоса, он даже шутил. И все смеялись в ответ. И сам Комиссаров смеялся, раскатисто и заразительно, словно не было в его жизни беды. «Мужественный…» — подумал я и бросил на Комиссарова косвенный взгляд, исполненный скорбного уважения. В эту минуту бабушка тронула меня за локоть.
— Международное, — сказала бабушка, безразличная к моему смятению. — Великие державы.
Тут Комиссаров вмешался.
— Зачем же? — возразил он мягко. — Я делаю доклады на внешнеполитические темы чуть ли не каждую неделю. Михаил тоже, видимо, по этим вопросам частенько выступает. Можем с ним на отдыхе и другую какую-нибудь тему затронуть, а?.. Ты кем хочешь быть — военным?
— Летчиком. На пассажирском, — ответил я благодарно, радуясь, что могу не произносить малопонятных мне самому фраз о тред-юнионах и Лиге Наций. — И обязательно на скоростном.
— Правильно, — сказал Комиссаров. — Это неплохо. А пока на «газике», что ли, поездим?.. Он тоже скоростной!
И мы поехали кататься на «газике».
Комиссаров вел машину, я сидел с ним рядом на переднем сиденье, нажимая, когда требовалось, грушу гудка, а мама расположилась сзади просто пассажиром. Сначала Александр прокатил нас по улицам и площадям, которые должна была через несколько лет соединить первая линия метрополитена. Затем мы выехали на Ленинградское шоссе, и здесь Александр развил большую скорость.
— Давай! — то и дело говорил он мне.
Я немедля нажимал на грушу, раздавался превосходный гудок, пронзительный и чуточку тревожный, и мы оставляли далеко позади приостановившихся пешеходов. Мчалась машина, ревел гудок, бил в уши ветер… Это были замечательные минуты.
— Не гони так, Александр, — сказала мама. — Его продует. У него слабые уши. И если…
— Мама! — прервал я укоризненно.
— Не нужна эта гонка, — настаивала мама.
— Нужна! — взбунтовался я.
Александр молча поднял доверху боковое стекло, но скорости не сбавил. И посейчас помню, как я был ему за это благодарен.