Оскар Хавкин - Моя Чалдонка
Насчет муляжа — глупости; надо идти домой. А зачем? Дома тоже темно и холодно. И то, что страшнее холода и мрака, — пустые кроватки близнецов. Покрытые пылью елочные игрушки в коробке под детским столиком. Альбомы со смешной и милой мазней…
Эх, жизнь, жизнь!.. С детских лет гнет она его, Кайдалова, — с той поры, как вытолкал его пьяный отец-приискатель из дому. С двенадцати лет привык на золоте работать — держать в руках тяжелый лоток, пожогами оттаивать мерзлую землю… И все же сколотил копейку, окончил учительскую семинарию. В брюках из мешковины сходил, да окончил! Товарищи устроились в реальных училищах — кто в Иркутске или Верхнеудинске, кто в Чите или Благовещенске, а он все по дальним приискам, в глухой тайге, в одногодичных и двухгодичных школах — с детьми старателей… Не кричал, не попивал водочку — учил и больше вашего, Анна Никитична, детей любил.
Ну, конечно, характер у него был не сахарный: там с подрядчиком поскандалишь, там спиртоносу скулу свернешь, там с одичавшим родителем вкрутую поговоришь. А с детьми ничего, ладил. Уж куда только не загоняли его, Кайдалова: за скалистые кручи, в таежные дебри, где такое бездорожье, что только раз в году санным путем выберешься. Прииск Грязнуха, прииск Ледянка, прииск Маломальский, прииск Безводный, прииск Недоступный и даже забытый богом и людьми прииск Северный полюс. И после каждого оставалось в душе немало накипи и огорчений.
Провоевал ту войну в Карпатах, был ранен, контужен, в красных партизанах проходил три года, и снова — учительствовать на прииски. Товарищи звали его в город — многие преподавали в техникумах, вузах; некоторые стали кандидатами. Его, Кайдалова, считали неудачником, фельдшером от педагогики — как же, застрял в начальной школе. А он ничего, работал себе, не скучал. Собирал с детишками таежный гербарий, учил их глазомерной съемке, учил считать и писать, разучивал с ними песни, проверял тетради. Конечно коснел, конечно отставал, конечно и характер портился. Попробуйте, поживите в глухомани без своей семьи, без своего дома, изо дня в день одно и то же: бревенчатое здание школы, приискательские лохматые ребятишки, устный счет, письмо, пение, рисование…
Вы всего-то полгода без мамаши пожили, Анна Никитична, а сколько уже ночей проплакали!
А тут — в сорок женился, в сорок два овдовел. И остался с Андрейкой-Медынькой и Люшей-Бедынькой. Нянчил, купал, готовил, стирал — недаром близнецы звали его «наш папа-мама». Эх, близнецы, близнецы! Где ваши тонкие руки, ваше теплое дыхание?..
Неудобно сидеть на узком подоконнике, и нет сил подняться, уйти. Так в самом деле недолго застыть и превратиться в бесчувственный муляж. Если бы не память, не память!..
Разве забудешь, как прошлым летом отправился он с близнецами шишковать в синий кедровник Малетинской гривы! Он бил тяжелым колотом по толстым стволам, тяжелые шишки летели на землю, и близнецы весело и шумно собирали их в мешки. «Торопись, ребятки, — подгонял он Бедыньку и Медыньку, — а то скоро кабаны и медведи на промысел выйдут». Близнецы обмолачивали орехи палками на самодельных станках, а ночью в прочно сколоченном срубе прислушивались к посвисту ветра, к шуму кедрача и жались к отцу: «Ой, медведь по орехи пришел!»
Разве забыть, как ходили поздней осенью по ягоды! Тьма-тьмущая голубики, словно синий стеклянный ковер разостлала осень по широкой пади, и кое-где стежками первый снег. Голубика, обмятая морозом, сережками свисает с тонких стебельков и необыкновенно сладка. От ягоды быстро синеют маленькие губы и ладошки. Бедынька с Медынькой размахивают туесочками и хохочут, хохочут…
Глядя в окно, сквозь тьму угадывает Кайдалов дороги, по которым ходил с близнецами.
Он обещал показать им море, и вот приехала сестра и увезла их на море, а через месяц началась война, и он остался один — с тоской, которая как гора на сердце: не сдвинешь, не шевельнешь.
Вот Мария Максимовна вчера выговаривала:
«Голубчик, работать надо. Мы все из последних сил тянемся; легко ли мне, старой, русский да историю вести? А вы бросили нас, расписание под откос пустили, заставили нас, женщин, суматошничать… Бесчувственный вы, что ли? Этак, голубчик, только дезертиры делают!»
Бесчувственный! Нет уж, Мария Максимовна, не путайте меня с муляжем, которому я завидую, не путайте. Что расписание, если вся жизнь — в пятьдесят лет — пошла под откос и впереди — ничего, пустота, и только голос памяти как радио в покинутой людьми комнате…
Рад бы не кричать, рад бы не пить! Только бы вон из школы, куда глаза глядят, только бы не видеть, не слышать детей — не видеть и не слышать их веселья, их беспечного смеха, когда нет со мною моих ненаглядных, моих единственных…
29
На большой перемене Володя долго не мог найти Нину. Еще до окончания урока он, глядя на доску, — Анна Никитична записывала домашнее задание, — тихо сказал:
— Подожди у вешалки. Поговорить надо.
— Нам говорить не о чем! — Нина даже головы не повернула.
Конечно, она не ждала Володю у вешалки. Он выбежал в ограду. Девочки в длинной телогрейке, серых катанках с «искрой» и в аккуратно повязанном синем платке нигде не было.
Выручил Степушка. Он со звонком в руке (выпросил у Елены Сергеевны) стоял у дверей школы и, как только кто-нибудь растворял ее, поглядывал на часы.
— Ой, наверное, часы остановились! — беспокоился Степушка. — Скажи, Володя, сколько минут осталось? Ты кого ищешь? Нину? Она в пионерской комнате.
— Никого я не ищу… Вот пристал!
Нина в одиночестве сидела за большим столом с журналами и газетами.
— Мне с тобой не как с девчонкой… как с звеньевой поговорить надо… Дело есть!
Нина упрямо мотнула головой. «Дело!» «Надо!» Вот так все время. То «надо» составить план обора, то «надо» подтянуть кого-нибудь в учебе. Злись, не злись, а разговаривай. И рассориться по-настоящему не дадут!
— А я не буду больше звеньевой! Все равно не буду! Я Тонечке говорила. — Она взяла в руки «Пионерскую правду», сдвинула тонкие бровки. — Ну, чего стоишь? Сказала: не бу-ду!
— Тебя не Тоня, а ребята выбирали. И вообще злись и вредничай сколько хочешь, а на общественное дело нечего переносить.
— Не мешай мне читать! — Нина старательно смотрела в газету.
— А ты послушай. Мы с Отмаховым вещи принесли — валенки, полушубки, чтобы бойцам отправить.
— Ну и молодцы! Еще не раззвонил по всей Чалдонке? Вот я, Владимир Сухоребрий, какой распрекрасный!
Нина говорила все это, а на Володю не глядела. Уж очень ее интересовала газета.
— Нигде я не звонил! Я с тобой о деле, чтобы всем отрядом, а ты оскорбляешь.
— Всем отрядом, а сам первый вылез. И не подумал посоветоваться.
— А чего тут советоваться, если помощь фронту.
— Эх, ты…
«Сейчас, наверное, гусеницей обзовет», — почему-то подумал Володя. Но ошибся: Нина не обозвала его никак, просто отмахнулась газетой.
— Эх, ты… Разве ты поймешь!
— Чего не пойму?
— Ничего! Лучше уж тайнами своими занимайся… Вместе с Тамаркой!
Опять она про тайну!
— Да какие тайны? И вовсе с Тамаркой у меня ни чего нет.
— А хоть бы и было — мне-то что?
Нина взглянула на него со злым презрением, снова сдвинула бровки и загородилась газетой.
— Вот, — сказал Володя, — а газету переверни вверх ногами читать неловко.
Неизвестно, что бы ответила Нина, но в это время в дверь клуба просунулась тоненькая рука с колокольчиком.
— Кончилась перемена! Не слышите, что ли?
Нина бросила газету и побежала к двери.
— Тебя дядя Яша в праздники на обед приглашал! — крикнул вдогонку Володя. — Всех, кто дрова возил… Приходи!
Слышала Нина или нет, трудно сказать.
30
Вот и седьмое ноября тысяча девятьсот сорок первого года. Красные флаги и лозунги на бревенчатых стенах конторы. И на кирпичных стенах мастерских. И на деревянной вышке пожарки. И по всей Приисковой улице, от Тунгирского тракта до старых разрезов. Володя постоял возле школы, около конторы, полюбовался звездой на трубе электростанции и узким проулком выбрался к Урюму. К дяде Яше было еще рано. Сидя на валунах против Тополиного острова, Володя всматривался в здание аммоналки, видневшееся у подножия сопки, глядел на мелкую шугу, скользившую по реке, и все думал, думал…
Эх, до чего же все нескладно получается! Такое важное письмо, такое важное — и пропало. А с тетей Верой он теперь уж никогда не помирится, и она с ним. Вот и с Ниной — как все глупо, какая она несправедливая! А может, она в самом деле что-нибудь узнала? Нет, к Димке надо, к Димке, надо с ним все обговорить. Он настоящий товарищ. Уедет — и останется Володя один, совсем один. А Дима как сказал: «В праздники меня уже не будет». Может, его уже и нет?..
Володя вскочил с валуна и побежал вдоль берега Урюма.