Гавриил Левинзон - Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки
Пора разобраться! Мне и совет мамы Хиггинса припомнился — о том, как человеку необходимо хоть пять минут в день посидеть и подумать. Я начал было тут же думать — стоя, но вдруг спохватился: а вдруг стоя неправильно думается? Я сел на скамейку в том самом скверике, что у старинной церквушки. И сразу начало думаться очень отчетливо: «Ты уже давно совершаешь необъяснимые поступки…» Все эти поступки припомнились… Как я Свету полтора часа прождал только для того, чтобы сказать ей «ду ю спик инглиш»; как отдал пшенке ни с того ни с сего жвачку, которая мне самому нужна была; как расплевался с телефонщиками и лишил себя телефонных разговоров. А теперь? Уже четыре дня дежурю у домов номер тридцать шесть, тридцать четыре и тридцать восемь — жду поручений, хотя на фига мне это нужно? Ел невкусное рагу — на кой мне это? Было ясно: я совершаю бессмысленные, ненормальные поступки, и чем дальше, тем этих поступков больше и тем они ненормальней. «Тут уже можно ставить диагноз, — подумал я. — Вот и песенку распевал на улице — симптом!» Я стал прикидывать, отчего это могло случиться, и не мог понять. Вспомнилось только, как я трахнулся головой о ступеньку. Других причин я не находил. Я ощупал то место на голове, которое ушиб. Уже не болело. «Удар сделал свое дело», подумал я.
Потом начало думаться странное, совсем не имеющее отношения к жизни. Почему меня зовут Виталькой, а не Аркашкой, скажем, или Маратом? Почему моя мама и папа поженились? Не поженись они — и меня бы не было на свете. Почему я такой, а не другой какой-нибудь? И больше всего меня удивляло, что я совершенно случайно оказался в нашем доме. В моем кресле мог бы сидеть какой-нибудь Аркашка, человек поудачливей меня. И он бы, наверно, думал, что это ему полагается: папа, мама, преданный дед и кресло. И дед любил бы его ничуть не меньше, чем любил бы какого-нибудь Витальку. Оказывается, я случайность. И значит, что бы со мной ни случилось, — не имеет значения. Я сразу повеселел: мне все равно. Я поднялся со скамейки и пошел домой, напевая Шпарагину песенку. Дома бабушка спросила, отчего это я такой веселый.
— Пегги, — ответил я, — есть причины.
Я вспомнил, что мне пора идти на встречу с Женечкой Плотицыным. Я достал из ящика кляссер, в котором ношу марки для обмена и продажи, потом зачем-то взял из коллекции еще несколько марок, выбирая получше. Иногда приятно носить с собой: можно достать, посмотреть.
С Женечкой мы всегда встречаемся на одном и том же месте: все в том же скверике у церквушки. Но я в скверик сразу не пошел, а сбегал в столовую, в которой работает моя большая приятельница, и купил для Женечки пончик.
Женечка меня ждал. Он обрадовался пончику. Мы, как обычно, уселись рядом. Я раскрыл кляссер и стал показывать ему марки. Я ему показал и те марки, которые взял из коллекции, и объяснил, что это редкие и дорогие. Потом я спросил, когда у него день рождения. Он ответил:
— Уже был.
— Все равно, — сказал я. — Это тебе — бесплатно. — И отдал ему кляссер.
Женечка взял кляссер и еще теснее прижался ко мне. Марки из коллекции одна за другой проплывали перед моими глазами — большущие, как транспаранты. Я опять начал напевать. И тут произошло страшное: в глазах защипало, в груди пролилось теплое, стало растекаться, и я явственно услышал дудение детского шарика: «Уйди-уйди!» Я вздрогнул, отодвинулся от Женечки. Женечка удивленно посмотрел на меня и спросил:
— Тебя кольнуло вот тут? У меня бывает.
— Женечка, — сказал я. — Мне надо срочно уйти. Не спрашивай почему.
Дома я долго ходил по комнате, стараясь не замечать своего отражения в зеркале. Я понимал, что обзавелся второй живой мечтой, хотя и давал себе обет быть поосторожней. Если бы спохватился до того, как шарик задудит, то можно было бы спастись. А теперь все! Тяни две мечты. Разорят! Считай, что коллекции у тебя уже нет! Я попробовал отделаться от второй мечты. Я ее мысленно трепал, волочил, закапывал, пинал, сжигал, топил, дарил, продавал, подбрасывал в чужие дома — все это хорошие способы, но ни один не помогал. Может, это из-за диспута? Решил сделать наперекор пионервожатой, а надо было старших слушаться, мечтать, о чем полагается.
Что-то меня все-таки заставило подойти к зеркалу и посмотреть на себя. Страшные перемены обнаружил я на своем лице!
Я опять зашагал по комнате, и тут мне стало казаться, что и походка моя изменилась: не было уже в ней дербервилевского полета и беззаботности. Я подумал: «Конечно, мне все равно, но у меня есть родители, дед и бабка, я должен о них подумать. Нужно заняться своим здоровьем».
До вечера все в доме удивлялись моей веселости.
Ночью мне приснился сон. Я стою у окна, и вот к нашему дому подъезжает синяя «Лада», из нее выходит человек, очень неприятный, похожий на Мишеньку. Я уже знаю, что он ко мне, и иду открывать ему дверь. Я бы мог и не открывать, но мне все равно. Человек останавливается в дверях, выкрикивает противным голосом: «Мечты сбываются!» — и начинает хохотать. Хохот этот переходит в крик из фильма ужасов, человек падает и катится вниз по лестнице. Я возвращаюсь к окну.
Кончилось тем, что тип этот выкатился из парадного, встал как ни в чем не бывало, уселся в свою синенькую «Ладу» и уехал.
Я проснулся и решил больше не засыпать: этот тип сразу же опять явится. Но скоро я вспомнил, что знаю очень хорошее средство от страшных сновидений. Я пошел на кухню, нашел в холодильнике кефир, налил в стакан, всыпал пять ложек сахару и залпом выпил это зелье.
Представьте, до утра меня никто не тревожил.
О том, как я посетил первого специалиста, который оказался чересчур медлительным
В школе я старался вести себя так, как будто ничего не случилось. Я по-прежнему был весел, встревал во все разговоры на переменах, я то и дело принимался насвистывать и притоптывал в это время ногой, чтоб всякому, кто ни взглянет, было понятно: дела у меня идут чудесно. Ко мне подошла Люсенька Витович и попросила одолжить ей тетрадку в клетку.
— Виталька, — сказала она, — ни у кого нет, ты моя последняя надежда.
— Ты меня всегда Быстроглазиком называла, — сказал я. — Чего это ты вдруг «Виталька» говоришь?
— Не знаю, — ответила Люсенька. — Само собой получилось. Что ты на меня так подозрительно смотришь?
Я достал из портфеля тетрадь и дал Люсеньке.
— Очень тебя прошу, — сказал я, — подумай, почему ты меня назвала Виталькой.
— А ну тебя! — сказала Люсенька. — Вечно ты разыгрываешь.
— Да нет же! — сказал я. — Это очень важно. Подумай, на следующей перемене скажешь.
— Хорошо, хорошо, не волнуйся, — сказала Люсенька и попятилась от меня.
На той же перемене Горбылевский с Мишенькой затеяли разговор в коридоре — специально для меня.
— Ходят слухи, — сказал Мишенька, — что один человек дежурит целыми днями на улице и выполняет любые поручения.
— Я же сразу сказал, что он чокнулся, — ответил Горбылевский.
Я стал насвистывать и притоптывать ногой. Телефонщики тоже насвистывали и притоптывали.
На следующей перемене Люсенька Витович сказала мне, что думала целый урок, но так и не смогла понять, почему вдруг назвала меня Виталькой.
— Ладно, — сказал я, — если что придет в голову, сообщи.
Как только прозвенел звонок с последнего урока, Люсенька подскочила ко мне, страшно веселая.
— Виталька, — сказала она, — я только что поняла, честное слово! Посмотрела на тебя — и поняла!
Она долго хохотала, прежде чем произнесла:
— У тебя глаза перестали бегать! Ой, как здорово! Поздравляю тебя!
«Чему ты радуешься? — хотелось мне крикнуть. — Это же симптом!»
На улице я обнаружил новые симптомы. Все у меня чесалось: нос, затылок, ноги; спина зачесалась в таком месте, что не дотянуться. Я решил было почесать ее об угол дома, но спохватился, что после этого Дербервиль не сможет себя уважать. Пришлось терпеть. Мука! Что приходится иной раз выносить человеку, чтоб сохранить достоинство. Я все поеживался, шевелил лопатками и даже стал похохатывать. Тут выяснилось, что почти все слова, которыми мы пользуемся, смешные. Особенно меня рассмешили слова «троллейбус» и «милиционер». Я удивлялся, как это раньше без смеха эти слова произносил. Как назло, мне два милиционера попались на глаза. От первого я, смеясь, убежал, а второму радостно, как солнышку после целой недели дождей, заулыбался. Он мне ответил такой же радостной улыбкой — мы разошлись счастливые.
Самым смешным оказалось слово «простокваша». Я долго стоял перед витриной молочного магазина, смотрел на бутылку с простоквашей, на свое улыбающееся отражение и думал о том, что, слава богу, на свете ничего серьезного нет и быть не может, все трын-трава, и мои симптомы тоже.
Дома я помылся под душем и растерся полотенцем — симптомы прошли. Обедать я отказался, заперся в своей комнате и долго стоял перед зеркалом, стараясь спокойно, по-научному наблюдать за своими глазами. Я прислушивался, не появятся ли новые симптомы. Кое-какие симптомчики давали о себе знать, но сразу же пропадали. Потом я стал что-то искать глазами и искал до тех пор, пока не увидел книжку стихов: папа — упорный человек! — продолжает мне подсовывать стихи. Раз уж мои глаза остановились на этой книжке, я стал сперва перелистывать ее, потом прочел первую строфу одного стихотворения и обнаружил, что там про меня. Я прочел стихотворение до конца — про меня! Еще одно — про меня! Необъяснимым, невероятным образом складывалась моя жизнь: таинственные совпадения, от которых мурашки по спине бегали. Вся книжка от начала до конца была про меня! «Не знаю, о чем я тоскую. Покоя душе моей нет», — читал я и плакал. Сколько времени я провел за чтением, не знаю.