Михаил Самарский - На качелях между холмами
— Слушай, — неожиданно принял я решение. — Бери свою икону. Поедем на кладбище.
— Ой, Миша, я боюсь, — испуганно произнесла Машка.
— Прекрати эту истерику, — сказал я, словно Машка действительно билась в истерике, но она не стала со мной спорить. — Чего там бояться?
— Я ни разу не была на кладбище…
— Вот и побываешь, — говорю. — Тем более мы так и не вручили подарок. Поехали.
Сначала мы пытались остановить частника, но никто не хотел ехать на кладбище. Затем на остановке одна старушка подсказала нам, что из Москвы до кладбища регулярно ходит маршрутное такси. И действительно, минут через пятнадцать-двадцать мы уже были в пути.
Дорога к Богородскому кладбищу лежит через лес. Я никогда не видел таких красивых берез. Не знаю, может, мое воображение нарисовало такую яркую картинку или солнце в тот день нарочно разбросало облака подальше от себя, но я увидел какую-то необычную красоту. То ли я раньше не обращал внимания на все эти ели, сосны, березы, то ли природа так распорядилась, чтобы самые лучшие деревья росли именно здесь. Вообще-то, все правильно — дорога в последний путь должна быть всегда красивой. Если бы от меня это зависело, я бы украсил такие дороги по всей стране. Откуда мы знаем, может, покойник по пути к своей могиле все еще видит и слышит. Может, ему хочется в последний раз насладиться всей этой красотой. Может быть, он страдает оттого, что вот еще час-другой, и он окажется в сырой, мрачной яме.
Нам, ныне живущим, обязательно нужно позаботиться о дороге, по которой мы все когда-то отправимся в последний путь. Я лично не верю в другую жизнь. Бабушка такая наивная, мечтает в рай попасть. Она говорит, что не может человек вот так просто взять и сгинуть, все равно будет какое-то продолжение. Не понимаю я этого. Мне кажется, смерть — это сон, только уже навсегда. Уснул человек и не проснулся.
Еще из машины мы увидели деревянную церковь с голубой крышей и золотыми куполами. Она находится прямо на территории кладбища. Чуть позже мы выяснили, что это храм Святителя Николая, освященный сравнительно недавно — 19 мая 2002 года. У ворот нас встретила женщина в голубой панаме. Женщина удивилась, что мы одни, без взрослых, но подробно объяснила, где находится двенадцатый участок. Путь к нему оказался не близким.
Сразу же за воротами мы увидели длинный-длинный ряд заранее приготовленных памятников. Мне даже жутковато как-то стало. Представляете, стоят памятники и ждут своих очередных покойников. Ведь, если вдуматься, их приготовили для живых людей. На них пока нет ни имен, ни фамилий, ни изображений. Но памятники в любой день могут пригодиться. Страшно — могильный памятник для живого человека. Мне кажется, нужно запретить изготавливать их заранее. Умер человек — сделай. Хотя, по правде говоря, я не знаю, как правильнее. Но все равно страшновато даже к ним прикасаться.
Мы не сразу попали на могилу Владимира. По пути нам встретилось целое поле с каменными табличками, на которых было выбито «Неизвестный солдат». Как же это, наверное, обидно быть похороненным неизвестным. Лежит человек в могиле, и никто из родных не знает, где он. Никто не придет сюда и не поплачет над отцом, дедушкой, сыном. Хотя, если это солдаты, погибшие в Великой Отечественной войне, то их отцы и матери, наверное, тоже давно умерли. Но у этих солдат могут быть дети, внуки, правнуки. Бедные солдаты. Посреди поля возвышается большой памятник, рядом скульптура матери. У меня даже слезы навернулись, а Машка расплакалась, когда мы прочитали на плите слова:
Он мертв. Его никто не знает.
Но мы еще на полпути.
И слава мертвых окрыляет
Тех, кто вперед решил идти.
В нас есть суровая свобода.
На слезы обрекая мать,
Бессмертье своего народа
Своею смертью покупать.
Какие замечательные стихи. Жаль, что не указан автор, я бы с удовольствием почитал и другие его произведения.
Через некоторое время мы добрались наконец-то и до двенадцатого участка. Владимир лежал с краю. На могиле два венка. «Владимиру от друга» и «Владимиру Григорьевичу от соседей». Машка прислонила иконку-подарок к кресту и перекрестилась. Неподалеку какие-то рабочие сооружали оградку. Один из них подошел к нам. Лучше бы и не подходил. Мало того, что от него разило водкой, так еще и оказался до занудства любопытным.
— Это ваш родственник? — спросил он.
— Да, — отвечаю я нарочно кратко, чтобы отвязался.
— Кем он вам доводится? — зудит мужик.
— Дедушкой.
— А на похоронах не были?
— Нет.
— А почему?
— Не знали, что умер.
— Как же так? Разве вам никто не сообщил?
— Нет.
— Странно. Ваших родителей тоже не было.
Я вдруг представил своих папу и маму. А ведь когда-то мы будем хоронить своего дедушку, мелькнула подленькая мыслишка. Ну, наших-то родственников тут будет, наверное, не меньше трех автобусов. Все съедутся. Деда любит вся наша родня. Да и друзей у него пол-Москвы. Да, народу будет много. Хотя у него всего лишь один сын. Какая несправедливость все-таки! У Владимира Григорьевича три сына, а хоронил его один друг да несколько соседей. Хотя, с другой стороны, он же сам запретил приглашать на похороны своих сыновей. Они бы, конечно, приехали. Не могут сыновья не приехать на похороны отца. Не могут. Хотя, смотря какие сыновья.
Недавно смотрел передачу по телевизору. Сын убил стареньких отца и мать за то, что те не давали ему денег на водку. Получили пенсию, сынок и порешил их обоих. Пил, пока деньги не закончились, и только после этого пошел в милицию. Ну не сволочь ли? Разве так можно? Нет, я буду хорошим сыном, буду любить папу и маму до самой смерти. И после смерти буду навещать. Зря я сегодня нагрубил бабушке. Нужно будет попросить прощения. Она поймет, объясню, что был слишком расстроен. Она обязательно поймет. Хорошая у меня бабушка. Просто нудноватая, конечно. Но все старики такие. Хотя вот Владимир Григорьевич (я почему-то не решался называть его просто Владимиром), как мне кажется, занудой не был. Жалко мне его. Почему сыновья отказались от него? Почему они так поступили? Правильно дед говорит, что все беды на земле из-за денег.
Интересно, а если бы Владимир Григорьевич продал свой дом и отдал бы деньги сыновьям, они бы не отказались от него? А где бы он жил? Наверное, купили бы ему квартирку, приезжали, проведывали, помогали продуктами и деньгами. Может, зря он не согласился дом продавать? Вот ведь все равно умер. И дом теперь не нужен. Хотя он же не знал, что умрет так быстро.
Я смотрел на могильный холмик и вдруг отчетливо услышал: «Смерть — это только равнины. Жизнь — холмы, холмы». Я даже обернулся, но кроме Машки и подвыпившего мужика никого не было. Не мог же он произнести эти слова. Но я на всякий случай спросил:
— А вы знаете Бродского?
— Ваську? Это на четырнадцатом участке. А он тоже ваш родственник?
— Да нет, какой Васька? — опешил я. — Иосифа. Иосиф Бродский — поэт.
— Не-е-е-е, — замотал головой мужик, — здесь такого поэта нет, я тут давно работаю.
— Он не здесь похоронен, — сказал я.
— Ну, а раз знаешь, что не здесь, тогда зачем спрашиваешь? — нахмурился рабочий.
— Стихи он писал хорошие, — говорю я. — «Смерть — это только равнины. Жизнь — холмы, холмы».
— Что ж тут хорошего? — хихикнул мужик. — Холмы — это могилы. Какая ж тут жизнь? Под каждым холмом смерть. Нет, не знаю я такого поэта. Мне Пушкин нравится. Красиво писал. Слышали?
Меня могила не страшит:
Там, говорят, страданье спит
В холодной вечной тишине;
Но с жизнью жаль расстаться мне…
— Это Лермонтов, — сказала Маша. Если бы не она, я бы поверил пьянице.
— Да нет, Пушкин, — возразил рабочий.
— Поэма «Мцыри», — уточнила Мария.
— Да я знаю, что «Мцыри», — выпятив губу, произнес мужик, — а разве ее не Пушкин написал?
— Нет, Лермонтов.
— Ты смотри, — покачал головой рабочий. — А я сколько раз читал стихи, никто меня ни разу не поправил. Хорошо, я проверю. Не обманываешь?
— Ну, что вы, дяденька, — смутилась Машка. — Я точно знаю.
— Молодец, молодец, верю, — заулыбался мужик, но, спохватившись, сделал серьезное лицо. — Так, значит, никто вам не сообщил о смерти дедушки? Вот беда-то какая. А вы где живете?
— В Москве, — опередил я Машку, которая, как мне показалось, хотела доложить, что мы из «Черешневых садов».
— Вон оно как! — протянул сторож. — Жаль, жаль… нужно было хоть соседям телефон оставить. Наверное, собирался еще долго жить. Шестьдесят лет — мало, конечно. Он что, заболел?
Если бы мы задержались на кладбище еще минут десять, я бы точно нагрубил подвыпившему рабочему. Хоть я и ненавижу этого слова, но вот здесь применю именного его — «невыносимый» этот мужик, ужасно невыносимый.