Анатолий Алексин - В тылу как в тылу
Таксист был рассержен непредвиденной остановкой. А когда я вышел из машины и направился к дому, он проводил меня взглядом, полным сомнений: приду ли обратно? Не сбегу ли, не расплатившись?
Чтобы успокоить его, я вернулся и как задаток положил на заднее сиденье букет, купленный на привокзальном базаре.
Потом я вошел в парадное. Все было так же… Только стены покрасили в другой цвет.
Подниматься на третий этаж я не стал: Олега и его родных там уже давно не было. Они уехали к себе домой, в Белоруссию. Мы переписывались…
Я вернулся к машине. И едва успел хлопнуть дверцей, как таксист резко рванул с места. Так он выразил свое недовольство.
Я бы мог объяснить таксисту, что хочу хоть на время вернуть свое прошлое. Но вид его не располагал к откровенности.
В первое же утро после приезда, по дороге в школу, мы с мамой забежали на почту. Отец должен был писать до востребования. Так мы условились.
— Я чувствую: нас будет ждать письмо! — все четырнадцать дней в эшелоне говорила мне мама, без конца перечитывая те письма, которые мы успели получить от отца в Москве.
На почте ничего не было.
— Теперь мы с тобой так и будем жить: от письма до письма, — грустно сказала она. — Надо привыкать. Что тут поделаешь!
Она попросила, чтобы мне выдавали «корреспонденцию», которая будет приходить на ее имя. Мама собиралась, я понял, пропадать на стройке целыми сутками, а почта работала лишь до семи часов.
Когда мы вышли на улицу, мама спросила:
— Тебе кажется, я часто огорчала его?
Я не знал, что ответить. Тогда она продолжала:
— Сейчас страшны только те раны, которые может получить о н. Или получал прежде. От меня, например… Только те раны опасны. А мы с тобой неплохо устроились.
— Хорошо, что он может быть… абсолютно спокоен, — машинально повторил я то, что слышал от нее во дворе училища медсестер, где мы с отцом расставались.
— Спокоен? Разве там, где он… бывает спокойствие? Ты вообще представляешь, что там происходит?
— Представляю.
— Это невозможно себе представить! — Мама резко остановилась, будто демонстративно поднялась с дивана или со стула, как это бывало раньше. Каждый день заходи на почту. Каждый день! Я должна знать, есть письмо или нет.
— Я буду заходить. Обязательно!
Она пошла дальше.
— Я всегда знала, что перенести самую тяжкую болезнь легче, чем переживать болезнь ближнего. Но я не представляла, что это такое беспрерывное ожидание беды. Теперь нельзя давать себе отдыха… ни на минуту!
— Ни на минуту?!
— Чтоб некогда было сходить с ума… — Она вынула из сумочки фотографию, где отец был совсем молодым и веселым. — Он всегда был беззащитней меня. Так казалось в будничной жизни. Мужчины берут на себя самые страшные тяготы века, а зубной боли они боятся. Это известно. Я обязана быть… рядом с ним… Пусть даже здесь!
— И я тоже.
— Нет… Ты ребенок! Мы идем с тобой в школу. Прямо сейчас! Никто не может лишить тебя этого. Детство не повторяется.
— И старость не повторяется.
— Хватит с нее одного раза! А перед Алешей я все-таки виновата.
— В чем?
— Сильнее, чем я люблю его… особенно вот сейчас, любить, мне кажется, невозможно. Он не узнал этого.
— А меня? — тихо и бестактно полюбопытствовал я.
— Это другое. Материнство… выше любви.
Я успокоился.
— Мне всегда хотелось доказать ему… Дать почувствовать, — виновато продолжала она. — Но я не спешила. В педагогических целях. Какая нелепость! Лучше поздно, чем никогда? Нет уж, Дима… С добром надо спешить, а то оно может остаться без адресата. Ты согласен?
— Согласен.
— Если это случится, я не прощу себе. Нет, не то… Я просто не вынесу.
Через двадцать дней, когда я зашел на почту, где меня уже знали, бледная девушка в окошке на миг оживилась и сказала:
— Сегодня вам есть…
Она перебрала несколько писем пальцами, которые казались очень тонкими из-за припухших суставов. Было холодно, почти как на улице. Руки у девушки, конечно, замерзли, но не покраснели, как мои, а были прозрачными, обесцвеченными.
Она протянула конверт без марки.
Я сразу, не отходя от окошка, разорвал конверт. Вынул листок, на котором было что-то напечатано типографским шрифтом. Только имя, отчество и фамилия отца были написаны чернилами, от руки. Я прочитал раза три или четыре спокойно. И только с пятого раза понял, что мой отец пропал без вести.
На улице ждал Олег. Я выбежал с белым листком в руке. Олег прочитал… Нос его сморщился, словно от внезапного света, глаза стали еще больше, круглее. У него были две младшие сестры — и он умел утешать.
— Пропал? Это слово имеет несколько значений. Ты вспомни… «Пропал» в смысле погиб тут не подходит. Здесь другое значение: он исчез, о нем ничего не знают. И все…
Как старший брат, он умел втолковывать, объяснять.
— А если погиб… так и пишут: «погиб»? — спросил я.
— Так и пишут. Это называется похоронкой. А тут извещение. Неприятное, конечно. Не буду тебя обманывать.
Я знал, что даже родителей он никогда не обманывал.
Взяв у Олега листок, я опять впился глазами в строчки и твердо, до конца осознал, что отца моего уже нет. Совсем нет… навсегда…
Я не заплакал. Но понял, что это значит — «не находить себе места». Вернулся на почту, спросил у болезненной девушки, когда пришло письмо.
— Сегодня, — ответила она. — Ты же вчера заходил.
Потом я, забыв об Олеге, помчался на стройку.
— Ты куда? — услышал я сзади его голос.
— К маме.
— Зачем?
— Показать…
— Да ты что?!
Мы оба остановились. «Я просто не вынесу», — тогда, возле почты, сказала мне мама. Как можно было это забыть?
— Что же делать? — спросил я Олега.
— А где твой портфель?
Портфеля действительно не было.
— Оставил на почте. Возле окошка…
Мы побежали обратно. Портфель уже был за стеклом, на столе у болезненной девушки.
— Ты что-нибудь такое… получил? — спросила она.
В ответ я ничего не смог выговорить.
— Отец пропал без вести, — объяснил ей Олег. — Не погиб… а просто нету вестей. Это же разные вещи.
— Вероятно, — сказала она. — Я не могу здесь больше работать…
И закрыла глаза болезненно белыми пальцами с припухшими сгибами на суставах.
Я вспомнил пальцы отца. Он часто, сидя за столом, перебирал лечебные травы, которые сам же выращивал. Травы были высохшие, напоминавшие сено, а пальцы у отца загорелые, крепкие, но осторожные. Мне чудилось, он боится, что с трав осыплется что-то нужное и они потеряют свою целебность.
Отец был нежным, застенчивым человеком. «Ленинградская интеллигентность'!» — пояснял Николай Евдокимович, хотя сам был закоренелым москвичом.
Отец любил лес, но еще больше — поля и луга. «Высокая, густая трава это здоровье, — говорил он. — Это символ простора и жизни!»
И жизни…
— Ты не прощайся с отцом, — угадав мои мысли, сказал сзади Олег. Пойдем.
Мы вышли на улицу.
— Дай мне конверт, — попросил он.
Я протянул.
Он аккуратно вложил в конверт листок с извещением. И так же неторопливо, обстоятельно отвел ему место в своем портфеле.
— Пусть будет у меня. А то мать найдет.
Я вновь затопал вверх по ступенькам почтового отделения и заглянул в полукруглое окошко.
— Только маме не говорите, что было письмо. Если она зайдет… попросил я девушку, которая все еще не отрывала рук от лица.
На почте никого не было, потому что весь город в это время работал.
— Олег говорит, что отец… еще может найтись…
— Не могу я здесь больше работать, — ответила девушка, должно быть, не веря Олегу.
* * *— На две минуты… Остановитесь, пожалуйста, — опять попросил я таксиста.
Он тормознул так, что я ткнулся в его спину.
Почта была все там же. И из того же окошка выдавали корреспонденцию до востребования. Человек пять стояли в ожидании. Но на их лицах не было нетерпеливой тревоги.
Я издали заглянул в окошко. Конверты перебирала девушка, на которую стоявшие в очереди мужчины поглядывали с интересом. Она стоила этого.
Таксист снова рванул, будто участвовал в мотогонках и ему только что был дан старт.
Мама приходила с работы поздно вечером. А то и под утро… Приподнимала простыню, отделявшую наше жилье от коридора. Другой нашей «стеной» был старый, облысевший ковер… Мама входила беззвучно, но я просыпался. Задавала мне несколько главных вопросов… Прежде чем шепотом рассказать о своих делах, она открывала разбухшую сумку, набитую бумагами и чертежами. Вытаскивала со дна еду, завернутую в газету, и протягивала ее мне. В сумке обязательно стояла бутылка молока, которая тоже полагалась маме «за вредность». Сидя на матраце, я ел хлеб с котлетой и запивал молоком.
— Так поздно ужинать вредно, — говорила мне мама. — Но война все перевернула вверх ногами.